— Ну знаете ли, мы все помрем. Понимаю, что мои слова не могут удовлетворить, но это единственный ответ, какой я могу дать и когда-либо давал.
— Учитывая обстоятельства, — добавил я.
Доктор ответил мне ледяной улыбкой. И, возвращаясь к писанине, произнес совсем необычную фразу:
— Можно предположить, что вы уже в некотором смысле мертвец.
Конечно, я понял, что он имел в виду — публичное унижение таких масштабов, какое я испытал, действительно равносильно смерти, подобное в самом деле предполагало уничтожение, — но услышать такое из уст солидного врача-консультанта с Харли-стрит это, знаете ли…
До того воскресного утра, когда Чемберлен выступил по радио, чтобы сообщить нам, что мы находимся в состоянии войны, оставалась добрая неделя, но я исчисляю начало войны с этого тянувшегося как бесконечный сон вторника, со дня, когда у меня родился сын, а я впервые облачился в военную форму. Со все еще больной с похмелья головой и из неизвестно откуда бравшихся последних сил я, выйдя из больницы, отправился на такси прямо на вокзал Ватерлоо. К четырем часам пополудни я уже был в Олдершоте. Почему в этом городе всегда пахнет лошадьми? Потея чистым спиртом, я по раскаленным улицам добрался до автобусной стоянки, в автобусе заснул. Кондуктор еле растолкал меня: «Черт побери, сударь, я уж думал, вы померли!» Бингли-Мэнор оказался уродливой, красного кирпича, готической громадиной, расположенной в большом скучном, как запущенное кладбище, парке с разбросанными тут и там островками тиса и плакучей ивы. Имение было отчуждено у отпрысков когда-то знатной семьи, кажется, католической. Их переселили куда-то в самую глушь Сомерсета. Увидев сию обитель, я сразу приуныл. Золотистый вечерний свет лишь усугублял эту похоронную атмосферу. В огромном вестибюле — каменные плиты, оленьи рога, скрещенные копья, обтянутый мехом щит, — положив ноги на металлическую конторку, с сигаретой в зубах сидел развязный капрал. Я заполнил анкету и получил уже замусоленное удостоверение. Потом шел по лестницам и голым коридорам, каждый уже и неряшливее предыдущего, в обществе раздраженного краснорожего старшины, который, несмотря на мои попытки завязать разговор, молча пыхтел, будто дал обет. Я поведал ему, что только что стал отцом. Не знаю, зачем я это сделал — возможно, из-за нелепого убеждения, что представители низшего сословия питают слабость к детям. Во всяком случае, попытка не удалась. Старшина, шевельнув усами, угрюмо фыркнул. «Поздравляю, сэр, само собой», — произнес он, не глядя на меня. По крайней мере назвал меня сэром, подумал я, несмотря на — или скорее благодаря ей — мою цивильную одежду.
Мне вручили плохо подогнанное обмундирование — я до сих пор помню, как щекочет и кусается волосатый серж мундира, — и старшина указал мне мою койку в помещении, которое, должно быть, когда-то было бальным залом. Просторный зал с высокими потолками, множеством окон, полированным дубовым полом и лепной флорой на потолке. В зале было тридцать аккуратно выстроенных в три ряда коек; на тех, что поближе к окнам, лежали похожие на поломанные коробчатые воздушные змеи золотые квадратики солнечного света. Я чувствовал себя одиноким и готовым заплакать мальчуганом, впервые попавшим в школу-интернат. Старшина со злорадством наблюдал за моими страданиями.
— Вам повезло, сэр, — заметил он. — Обед еще подают. Спускайтесь, когда переоденетесь. — Свирепо пошевелив усами, он подавил ухмылку. — Только в форме, у нас здесь к обеду не одеваются.