Сдав его редактору, принимаюсь задымлять свой кабинет сигаретами и ходить из угла в угол. Казарин с шефом, загрузив в «уазик» ящик тушенки для нищей тети из Нахаловки, поехали сначала на кладбище к могильщику Володе ставить дешевый памятник на одичавший бабушкин погост…
Работать я не могу. Грудь давит стыд перед Казариным за выпад отца, стыд перед отцом за собственную развращенность, и одновременно в душе вскипает, как волна, «ярость благородная». До обеда я намотал по кабинету километров десять. Я думал об отце. Я вспоминал его стальной замораживающий взгляд. Точно такой же, как в пору его развода с матерью.
Я учился тогда в седьмом классе. Сестра еще и в школу не ходила. Отец выносил из хаты ковры. Он перебирался к библиотекарше из нашего поселкового техникума не сам по себе, а с домашним скарбом. Мать пыталась протестовать, но улетела в угол после удара кулаком. Отец хотел добавить, но я преградил дорогу. Он остолбенел от неожиданности. Ударить меня не посмел. Только смотрел в глаза таким же вот стальным взглядом, как сегодня утром, от которого каменеют, словно от взора Горгоны медузы.
После черной ругани и развода отец с матерью все же слепились вновь. Батя был заместителем директора птицефабрики и испугался нагоняя по партийной линии и увольнения. С его возвращением в дом вернулся и достаток. Но не мир. В состоянии «холодной войны» родители прожили еще пятнадцать лет. Только когда их дети выучились, обзавелись своими семьями и нарожали внуков, внутреннее их противостояние дошло до крайности. Батя втихаря выписался из хаты и уехал в родные края, на Восточную Украину.
Он был уже пенсионером, за шестьдесят лет. Мы с сестрой ошалели от этой новости, которую, захлебываясь от слез, сообщила мать, когда мы съехались в отпуск. Она ненавидела отца и жалела его. Я не жалел. Единственная тема, которая нас с отцом объединяла все эти годы, – футбол. Больше мы не говорили ни о чем. Я даже женился, не сказав ему об этом ни слова. Мать потом сообщила, что отец плакал три дня. Запирался в кладовке и выл. Было слышно. Я страшно удивился его слезам.
После отъезда батя скитался по каким-то одиноким старухам, пять лет не отвечал на мои письма, иногда звонил сестре и жаловался, что никто из родственников и сожительниц не прописывает его, и пару раз грозился подать на меня (сына) в суд, чтобы я платил ему алименты.
Мы встретились два года назад у сестры. Он весь вечер и полночи говорил о нищенской жизни бездомного пенсионера, и я забрал его к себе. По утрам отец ходил за молоком, днем читал коммунистические газеты и общался с соседскими стариками, ругая нынешнюю продажную и воровскую власть, а вечером сообщал мне итоги футбольных матчей.
Мы жили с ним в разных комнатах, смотрели свои телевизоры, читали непохожие книги и лишь изредка встречались на кухне. Мои временные подруги мешали ему беспрепятственно передвигаться по квартире в трусах и раздражали самим фактом своего существования. Потому что привести к себе старушку он не смел. Хотя хотелось. Ему регулярно звонила какая-то. Если я был рядом, они беседовали о лечебных травах…
Я боялся отца. Я носил в себе ужас его звериного взгляда в пору моего отрочества. Он не ударил меня тогда. И теперь мое сыновнее чувство держалось на его тогдашнем недоумении от наглости сына-сопляка да на боязни божьей кары за непочтение к родителю. Я носил в себе страх перед отцом и ненависть к нему за бесконечные измены матери и нам, детям, за волчьи повадки, за отсутствие чувства юмора, за то, что он чужак в нашем общем доме, и за многое другое.
Мне скоро сорок, ему за семьдесят. Он по-прежнему крепок и здоров. Несмотря на руководство птицефабрикой, так и не нажил живота… Мы – два самца в одной клетке. Мы должны были столкнуться. И мы столкнулись. На глазах у Казарина, черт бы его побрал.
Своей утренней атакой отец включил цепную реакцию. Теперь взрыв был неминуем. Сердце мое бесновалось под ребрами. Голову туманили испарения из подогретого болота злобы. Я рванул домой. Я влетел к нему в комнату и пнул ногой кровать. Отец проснулся и хотел встать.
– Лежать! – рявкнул я. – Слушай сюда!
Я был страшен. Из моего рта летел огонь. Отец по-стариковски пукнул от ужаса, язык его одеревенел, и он что-то промычал.
– Запомни! – шипел я. – Здесь тебе не птицефабрика, и ты тут не самый главный петух. Так что не смей кукарекать, тем более при постороннем человеке. Дали тебе конуру – живи и не высовывайся. Я тебе не мешал трахаться со всем поселком, теперь ты мне не мешай. Я не забыл, как ты, обложив меня конфетами и печеньем, Настю-кладовщицу дрючил в соседней комнате, почти у меня на глазах. Мне было всего пять лет, но я все помню!
– Не было этого! – простонал отец, и седые волосы его взлетели.
– Я у тебя не спрашиваю! – ору, заглушая в себе сыновний страх. – Я помню, как Людка, твоя секретарша, забыла в нашей детской свою юбку, потому что была дурная мода у баб носить одновременно и брюки, и юбки. Мать на ту пору привыкла к твоим фортелям и откровенно смеялась. А я не привык. Я этого тоже тебе не забуду!