— Кажется, я писал о Джерарде Менли Хопкинсе. Это был один из настоящих современных поэтов. Насколько могу припомнить, я увлекся его стихотворением «Пестрая красота».
Я оставил кабинет, пошел в свою библиотеку и вернулся с покрытым пылью томиком английской поэзии — он сохранился у меня со студенческих лет. Я нашел «Пеструю красоту» на странице 819 и стал читать:
Слезы навернулись мне на глаза.
— Это же стихи об энтузиазме, — сказал я.
— Да.
— И это очень религиозное стихотворение.
— Да.
— Вы писали статью о нем в конце осеннего семестра; то есть это был январь?
— Да.
— Если я не ошибаюсь, ваш друг Хенк погиб в следующем месяце, феврале?
— Да.
Я почувствовал, как нарастает неимоверное напряжение. В эту минуту я не знал толком, что мне делать. Но нужно было что-то делать, и я решился:
— Итак, вас отвергла ваша первая по-настоящему любимая девушка, когда вам было семнадцать, и вы утратили свой энтузиазм по отношению к церкви. Еще через три года погибает ваш друг, и у вас пропадает энтузиазм ко всему на свете.
— Он не пропадал, у меня его отняли! — Тед почти кричал, взволнованный сильнее, чем когда-либо раньше.
— Бог отверг вас, и тогда вы отвергли Бога.
— А что мне было делать? Это дерьмовый мир. И всегда он был дерьмовым.
— Я думал, ваше детство было счастливым.
— Нет. Оно тоже было дерьмовым.
И это была правда. Под внешней видимостью благополучного родительского дома скрывалась ежедневная изнурительная битва. Оба старших брата постоянно донимали его с беспощадной жестокостью. Родители были слишком заняты собственной карьерой и ненавистью друг к другу, чтобы обращать внимание на мелкие детские проблемы, и никаким образом не заботились о защите маленького обиженного Теда. Он убегал из дому, и длительные одинокие прогулки по окрестностям были его единственным утешением. Мы установили, что эти детские привычки — ему тогда и десяти еще не было — стали прообразом его отшельнических склонностей. Приходская школа принесла некоторое облегчение, там не было такой жестокости. В ходе наших разговоров все больше нарастала — точнее, высказывалась — его обида на весь мир. Несколько месяцев Тед облегчал свою душу рассказами о своих детских страданиях, о боли утраты Хенка, о тысячах маленьких болей, смертей, отвергнутых ожиданий и потерь. Вся жизнь его казалась водоворотом смерти и мучения, опасности и дикости.
Переломный момент наступил на шестнадцатом месяце лечения. Тед принес на сеанс небольшой томик
— Вы всегда говорите о моей скрытности, — сказал он, — и не без оснований. Я и правда скрытен. Вчера вечером я рылся в старом хламе и нашел вот этот дневник. Я вел его на втором курсе колледжа. Я даже не заглядывал в него. Никакой цензуры. Вы можете почитать меня раннего, десятилетней давности, в полном оригинале — если хотите.
Я сказал, что хочу, и читал дневник два последующих вечера. Почерпнуть оттуда что-либо оказалось нелегко; ясно было только, что порожденная болью защитная маска одинокого сноба уже в то время глубоко срослась с ним. Но одна маленькая деталь привлекла мое внимание. Он описывал свою одинокую воскресную прогулку в январе, когда его захватила сильная снежная буря и он едва к полуночи добрался до общежития. «Я чувствовал радостное опьянение по возвращении в уют моей комнаты, — писал он. — Это было похоже на близость смерти, испытанную мною прошлым летом». На следующем сеансе я попросил его рассказать, каким образом он оказался тогда близок к смерти.
— О, я уже рассказывал вам об этом, — сказал Тед.
К этому времени я хорошо знал, что если Тед утверждает, что он мне что-то уже рассказывал, то, значит, он пытается это скрыть.
— Вы опять скрытничаете, — ответил я.