А ведь у меня даже ухажер есть. Многолетний поклонник, сослуживец. Мы в одном институте учились, но он на два курса старше. Замечательный человек, симпатичный, добрый и теплый, как валенок. После ухода Игоря он старался меня как-то подбодрить: то яблоко на столе найду, то цветок, а то повадился приносить какие-то дурацкие фигурки белочек: белочка в кухонном фартуке с поварешкой, другая – в медицинском колпаке со стетоскопом, бельчиха с бельчатами и т. д. Меня это раздражало, и однажды я спросила, то ли грозно, то ли обреченно, зачем он это делает. Разумеется, я знала зачем – утешить меня хочет. А он ответил:
– Ты на белочку похожа.
– Ага, такая же горбатенькая, с толстыми короткими ручками…
Он пожал плечами, словно я сморозила глупость и нелепицу.
– Не грусти, старуха, – сказал он, бросив на меня извиняющийся взгляд, и прижал пальцы к губам, будто стер сказанное. Он знал, что я ненавижу, когда ко мне обращаются «старуха».
Смешной и трогательный валенок. Некрасивый, но глаза говорящие, словно просят прощения, ласки и внимания. Вдовец. Валька угрожала: «Если ты сейчас же не устремишь свои помыслы к нему, я сама устремлю!» Почему-то я не устремила. А было бы здорово полюбить его без памяти, он бы не обманул ожиданий, если бы таковые были. Но вообразить даже на миг, будто я прикасаюсь телом к его голому торсу, к груди, волосатой или безволосой… Бр-р-р!
20
В третьем ящике комода обнаружили икону: Богоматерь с Младенцем. Я эту икону знаю, но давно не видела. Она не семейная. Из семейных реликвий сохранилась лишь старая прабабушкина Библия, самая обычная, в коленкоровом переплете, корешок кожаный, потертый. Икон не осталось. А эта оказалась с моей бабушкой, когда их с тетей Надей в январе сорок второго года откопали из-под завала в разбомбленном доме на углу Большого и Ординарной. Кому она раньше принадлежала? В общем, Богоматерь-заступница, спасительница, икона с биографией.
Мы сняли с антресолей деревянный штатив, старый, громоздкий фотоаппарат и пять небольших фанерных ящиков со стеклянными пластинками негативов. Каждый негатив в бумажном конвертике. Посмотрела на свет стеклышки из одного ящика, из другого. Когда-то я консультировалась: чтобы сдать негативы в архив, нужно их аннотировать, то есть написать к каждой пояснение: что, где и когда снято. Пометки с этими данными были на редких конвертиках. Позвонила Ситнику, сообщила, что могу отдать фотоаппарат, судя по всему, очень старый: фанерные стенки, между ними гармошка, а спереди объектив, а также стеклянные негативы. Ужасно обрадовался, говорит, никаких аннотаций не надо, на днях пришлет помощников – ребят из ближней школы, они все заберут. На каждом ящике я написала фломастером «Николай Казачинский».
Последние остатки дедушкиной жизни готовы к выносу. Если Муза опамятуется и узнает, что я сплавила негативы, никогда мне не простит. А ведь то, что я сделала, единственная возможность их сохранить.
Потом пришла Канунникова. Дмитрий засомневался, стоит ли ему показываться, но я сказала, что представлю его двоюродным братом. Канунникова нашего с Дмитрием возраста, холеная, благоуханная, на груди монисто с монетами, крестами и камешками, на руках кольца, все серебряное, с бирюзой и кораллами. От бабушкиных рисунков она пришла в экстаз. Грудь вздымается, монисто шевелится, как живое. Стали письма разбирать. Как я предполагала, она знала лучше меня, кто и о ком пишет, что интересно, что нет. От еды отказалась, выпить кофе согласилась. Мне не понравилось, что она все время на Дмитрия пялилась и кокетничала с ним. Он был сдержан, вежливо и впопад отвечал на вопросы. В первый момент мне показалось, что она приметила в нем нечто необычное. Конечно, приметила, но совсем не то, что он из позапрошлого века (не дура же она!), а другое: обходительность, несовременную учтивость, интеллигентность, искренность, простоту, да что говорить, обаяние человеческое и мужское… Он ее прямо загипнотизировал, и меня это нервировало. Я чувствовала: все, что она говорит, – для него, смеется – для него, и глубоко дышит, чтобы монисто побрякивало, и пальцами играет, унизанными кольцами – все для него.
Стали рулон с холстами разворачивать. И тут с Канунниковой случился припадок восторженной экзальтации. Там оказался пейзаж без даты, который она тут же датировала тысяча девятьсот сорок пятым годом. Она вопила, что эта работа относится к диптиху «Послевоенное», который на наших глазах превратился в триптих, потому что этот холст – его третья часть.
Я и раньше не понимала, с какой стати она обозвала два пейзажа «диптихом», и с «триптихом» тоже не ясно. Почему написанные в одной манере пейзажи – «триптих», а не серия? А если найдется похожий четвертый, пятый и т. д. Надеюсь, не найдется. Я ненавижу эти пейзажи, в них сошлось все, что я так болезненно воспринимаю в Петербурге. Нездоровье и тоска.