Видимо, он хотел увидеть в картинах красоту, нечто возвышенное, а Филонов по другой части. Все его изображения – фарш. Он пропустил их через мясорубку. Он дробит, раскладывает на атомы, он алхимик. Я помню первую выставку Филонова в Русском музее. Мы ходили на нее вместе с Музой и встретили там ее знакомого, писателя, который сказал следующее: «Какое чудо этот Филонов! Я испытал ни с чем не сравнимое удовольствие! Я отдохнул душой!» И Муза ему подвякнула в том смысле, что непонятно, как мы раньше жили без Филонова. В то время признаться, что Филонов не нравится, было просто неприлично, это значило проявить невежество и отсутствие вкуса. А я думала тогда: какое уродство его картины. А теперь думаю, возможно, он и великий художник, но какое счастье, что нам никто не указывает, любить его или не любить.
– Филонов был человек идеи, подвижник, одна из первых фигур в тогдашнем искусстве, – сказала я наставительно.
Мы с Дмитрием пошли за продуктами. Интересно, что он думает о надписях, украшающих лестницу, ведь, наверняка, их прочел. А там, кроме мелочевки и невнятицы, крупным шрифтом: «Фффсем прифффет!» А под черепом с перекрещенными костями: «Не ссять!» Но мата нет. Все, что с матом, вымарывает дядька с верхнего этажа – у него внучка маленькая.
Дмитрий с покорным видом тащил сумку с картошкой, и кто-то, должно быть, думал: примерный супруг. То, что он к городу и к магазинам непривычен, было очевидно. На переходе взяла его за руку, как маленького мальчика, и стала объяснять значение цветных огней светофора. Рука сильная, мужская, но послушная. На миг какие-то токи побежали от этой руки, и я испугалась, что не смогу отпустить ее на тротуаре. Смогла. И тут же стала ждать обратного пути через улицу, чтобы проверить странное ощущение. Опять взяла его за руку, и снова, будто легкий удар током.
Может, он экстрасенс? Я уже не думала о нем как о преступнике, но, похоже, мне хотелось быть его жертвой. Кто бы он ни был и что бы его приход ни готовил, пусть все будет как будет.
Я варила щи, тушила мясо, и весь день мы занимались архивом, причем Дмитрий выявил заметки о спектаклях, оформленных бабушкой, и фотографии деда в разных журналах. А я нашла блокадный дневник бабушки. Он был невелик, всего два месяца в конце сорок первого года. Записи – краткие, информативные, бытовые. О бомбежках, дежурстве на крыше, где они сбрасывали зажигалки. О голоде, холоде, тяготах отоваривания карточек, когда приходилось вставать ночью, чтобы занять очередь, стоять по двенадцать часов и иногда уходить не солоно похлебавши. О студне из клейстера и лепешках из дуранды, о хряпе, которую она выменяла в Лахте на шубу и какие-то ювелирные украшения. О хряпе я слышала от самой бабушки и объяснила Дмитрию: это верхние и уже подгнившие капустные листья.
Когда началась война, бабушка отправила Музу с Академией художеств в эвакуацию, а сама осталась в Ленинграде с больной матерью. В дневнике постоянные упоминания о состоянии матери, а вот Новый, сорок второй, год отражения не нашел. И о работе, которая для бабушки всегда была главной, ничего нет. И о духовной жизни ничего, кроме одной заметки:
«Читаю «Божественную комедию», которую не случилось прочесть. Подумала, что, возможно, и не случится, вот и взялась».
Кончается дневник в начале января сорок первого года. Последняя запись о смерти матери, а перед тем – о смерти Филонова, умершего на два дня раньше. Имя Филонова и даже его дом – недалеко от нас, на Карповке – я знала с детства.
Бабушка долго не могла похоронить свою мать, нужно было стоять в бесконечных очередях, чтобы получить разрешение на похороны, а также сделать гроб. Когда наконец все это удалось выполнить, они вместе с двоюродной сестрой Надей повезли гроб на саночках на Серафимовское кладбище. Там была целая эпопея с поисками человека, который вырыл бы яму, когда же, похоронив мою прабабушку, возвращались домой, началась бомбежка. Надя жила рядом, на углу Ординарной, они как раз проходили мимо ее дома и юркнули в подъезд. Там их и завалило, а откопали только через сутки. После того тетка Надя маленько трюхнулась мозгами, тогда же она переселилась к нам, потому что ее дом был полностью разрушен. Она прожила в Ленинграде всю блокаду и сохранила квартиру. А бабушка в марте сорок второго стала умирать, ее положили с дистрофией в больницу, а к лету ей удалось эвакуироваться в Алма-Ату. Ну, а когда блокаду сняли, бабушка и Муза воссоединились, а после Победы поехали к деду на Алтай.
В комоде лежали блокадные неотоваренные карточки и несколько писем военного времени. Разбирая с Дмитрием рисунки, отбраковывая школьные работы Музы и даже Машки, мы наткнулись на отдельную папку с серией бабушкиных блокадных рисунков: тушь и легкая подкраска цветными карандашами. Страшные рисунки.