Кое-как успокоившись и вытерев глаза полотенцем, мать захлопотала, собирая на стол. Шурик сел, далеко вытянув ноги в пыльных сапогах, и задумался. Мысли перескакивали с одного на другое и мелькали, мелькали…
— Я на вокзале все глазоньки проглядела, — рассказывала мать, снова готовая заплакать, — думала уж: не приедет мой сыночек, там останется! Некому будет глазоньки мои закрыть… Хотела сразу на работу. Потом — нет, думаю, зайду. Мотя сказала, Что ты тут…
Она снова обняла сына, уколовшись о его многочисленные значки. Всхлипнула:
— Ушла она от нас. Одних чулок снашивала на всю зарплату. Заразы боялась, ела отдельно. По дому тоже ничего. Не подошли мы ей, сынок!..
— Знаю, все знаю, — жестко ответил Шурик, высвобождаясь из объятий. — Сообщили уже, успели!
Поправив ремень, он прошелся по комнате. Заныли половицы. «Сон, — подумал Шурик, — все сон».
— Я теперь, Шура, курочек держу, — неожиданно перескочила мать. — Шесть несушек с петушком. Может, яичка выпьешь свежего? Несутся плохо, не знаю, что и делать… Ой, мне ж на работу идти, — спохватилась она. — Не отпускают. Еле на два часа отпросилась — тебя встретить. А ты кушай, голодный небось. — И она снова заплакала.
— Ладно, ладно, — сказал Шурик, пальцами, осторожно, поднимая материн подбородок. — Ты не плачь. Москва слезам не верит. Воскресенье — и работать. Безобразие!
— Так болезнь не спрашивает, когда будний день, а когда праздник, — ответила мать. — Сменять некому, сынок. Все грамотные стали, никто к нам работать не идет. А то б я на весь день отпросилась, — виновато объяснила мать. — Ты, Шура, не ходи никуда, — попросила она. — Полежи, ладно? Отдохни после дороги.
— А ты не задерживайся, — сказал Шурик и ласково погладил мать по голове. — Ничего…
Он проводил мать до калитки и долго глядел, как она идет по улице, склонив голову к плечу. Волны жалости захлестывали его. В горле комом стояли невылившиеся слезы. «Чинить надо, — подумал он, трогая серые колья, на которых едва держался старый забор. — Ладно, потом… потом».
Все трогая, ко всему прикасаясь, он медленно обошел дом. Резко подтянул гирю на старых ходиках.
Распахивая окно, вспомнил веселого дядю Григория. Это он, напевая: «Приеду весною, ворота открою…» — поменял старые глухие рамы на эти, со створками. Новые рамы замечательно пахли олифой. Мать запрещала лишний раз открывать окно — боялась, что сломаются или потеряются шпингалеты, которые считались дефицитом.
Постояв у раскрытого окна, Шурик вернулся в комнату. Ткнул в клавишу старой радиолы. В эфире хихикали — шла веселая воскресная передача. Шурик выключил — не до смеха. Залез в серую коробку с пластинками.
Все они, кроме одной, были Нинкины, а пластинку про «город над вольной Невой» Шурик купил сам. Давным-давно, когда и проигрывать-то ее было не на чем. «Ушла, а приданое свое забыла», — перебирая их, усмехнулся Шурик.
Взял одну в руки, подержал и лениво, не читая названия, выбросил в распахнутое окошко. Пластинка, бесшумно вращаясь, вылетела и блеснула на солнце. Она упала в ржавую картофельную ботву, распугав кур, и не разбилась.
— Хорошо, — сам себе сказал Шурик и подошел к столу, хотя есть давно расхотелось.
В щербатой тарелке со сплетенными буквами «МПС», почищенная, порезанная и политая постным маслом, лежала рыжая селедка без хвоста. Шурик грустно усмехнулся, вспомнив детство. Мать запрещала ему, маленькому, есть рыбьи хвосты.
— Не ешь, — говорила она, — а то у самого хвостик вырастет!
И Шурик не ел, боясь, что у него и на самом деле вырастет хвост. То-то позору будет! Не ел он рыбьи хвосты и позже, когда подрос, и мать всегда съедала их сама — не боялась, а может, и любила.
— Да-а, дела, — сказал Шурик, чувствуя, как щиплет в горле. — Шурик! Почему — Шурик? Из милиции. Нет, это же надо! А? Из милиции — и тоже Шурик…
Он повалился на кровать, на тощий матрац, списанный когда-то из купированного вагона, и с обидой вспомнил, как после свадьбы тащил от тещи приданое — перину в синюю широкую продольную полосу. Крапал легкий дождик, перина была обернута в прозрачную клеенку и перевязана шпагатом. Она вяло пузырилась, как надувная игрушка, из которой выходит воздух. Встречные мальчишки, — а их было много как никогда, — глядя на краснолицего, страдающего Шурика, строили рожи и смеялись. Нина независимо шла поодаль, делая вид, что перина и все происходящее ее совершенно не касаются.
Сейчас эта перина, должно быть, лежала у Батищева во времянке, за занавешенным окном. Нина завтра приедет в город и будет спать на ней со своим милиционером, как спала она на ней и вчера, и позавчера, и месяц назад, а Шурик ничего не знал об этом.
— Но почему именно милиционер? — спросил он у самого себя.
С милицией он встречался всего два раза в жизни — когда получал паспорт и когда бросил школу.