Новые пятиэтажные коробки, одинаковые, как пятаки одного года чеканки, гордо возвышались над пестрыми частными домиками, которые тонули в темной зелени. Витрины нового продуктового магазина, в честь которого и была наречена остановка, жарко отражали утреннее солнце и — косо — улицу и Шурика, идущего по ней с коричневым чемоданом. А школа была старая, со знакомым пыльным двором. Шурик улыбнулся.
Нина написала ему, что к ней привязался Витька Бирюк, отсидевший срок за хулиганство. Не стал давать проходу. Сначала, встречая Нину, говорил:
— Ты ток скажи, если кто тронет! Ты ток скажи…
Потом стал пугать, грозить, а однажды, пьяный, даже ударил и прогнал с танцев, а дружинники, дежурившие на танцплощадке, отвернулись. Они и повязки-то свои надевали только затем, чтобы не платить тридцать копеек за билет.
Приехав в краткосрочный отпуск, Шурик встретил Бирюка у старого магазина, который теперь снесли. Крепко взял Витьку за руку, завел в пустынный школьный двор и, молниеносно сняв ремень, наглядно показал, что им, особенно бляхой, можно сделать. Витька растерянно улыбнулся, показав щербатые, траченые зубы, и, кажется, понял. Нина в своих письмах о нем больше не вспоминала. А потом вообще перестала писать. Задумала поступить в институт, готовилась к экзаменам.
Улица Подгорная по случаю раннего часа была почти безлюдна. Только трое рослых и тощих школьников молча пинали ногами желтый волейбольный мячик и сидела на лавочке без платка, греясь на солнышке, бабка Мотя.
Шурик остановился возле, поставил на землю чемодан и громко, как обычно говорят с глухими, рявкнул, глядя на коричневые, чемодану под цвет, бабкины уши:
— Здорово, бабка Мотя! Как живешь?
Школьники остановили мяч и уставились на Шурика. Он их не помнил, они его тоже.
— Ишь ты, уже гаркать научился, — отметила вроде как про себя совсем не глухая бабка Мотя. — Посиди, Шурик, — предложила она и подвинулась, освобождая место. — Большой ты стал… То-то я с утра гляжу, а мамка твоя кофту новую под мышку и на вокзал побегла. Телеграмму, что ты отбил, показала — и бегом! Встретить, значит, хотела, упредить… Разминулись вы с ней, стало быть. А чего упреждать-то? Правда, она все одно вылезет, сколь ее ни хорони…
Шурик тихо недоумевал, слушая бабкины намеки. Та испытующе взглянула на него: знает? не знает? — и продолжила свои непонятные рассуждения:
— В милиции вон зарплату прибавили, а в армии что? Солдат и есть солдат. Кормют его и галихве дают… — Она сухими пальцами, осторожно потрогала Шуркину штанину, ушитую по армейской моде. — Сукно вроде, шерсть… А в милиции все один лучше. И кажную ночь он дома. Обратно же — какая ей было житье? Растравил девку — и Кузькой звали на два года! А девка молодая, да… Сначала-то она к матери своей ушла, с твоёй-то не поладили, значить, не сошлись характером.
Шурик обалдело смотрел на бабку. «Что плетет старая?» — смятенно подумал он. На глаза ему попались школьники, долговязые и худые, которые с немалым интересом прислушивались к рассказу бабки Моти.
— А ну, кыш отсюда, мелюзга! — зычно приказал Шурик, поднимаясь с лавки.
Школьники подобрали мяч и, независимо оглядываясь, удалились.
Бабка Мотя, вперив глаза в землю и покачивая ногами в длинных шерстяных носках-самовязках, неотвратимо скрипела, складывая и раскладывая на коленях свой белый, в бледный цветочек, вдовий платок:
— Потом этот объявился, минцонер. И самостоятельный, и начальник… И годами, — она взглянула на Шурика, — и годами тебя постарше. Из району сам приехал, устроился. Ну, сошлись. У Сеньки Батищева на квартере стоят, во времянку он их пустил. Пятнадцать рублей плотют. Сенька-то радуется: пенсия ему мала, а тут подмога…
«Сам бы кому пенсию платил, лишь бы дома сидеть», — зло подумал Шурик, вспоминая Семена Батищева — какой он. Потом понял, что все, что рассказала бабка Мотя, — правда, правда, правда.
Школьники опять приблизились. Лица у них были равнодушные, постные. Один из них обнимал мяч.
— За себя ее вроде взять собирается, — говорила бабка, теребя платочек, — как ты ей развод дашь. Но не верю я в ихнюю совместную житье. Должон он ее бросить. Наиграется…
Но Шурик ее уже не слушал. Для него все стало пронзительно ясным. И почему писем не было… Он вскочил, зацепившись сапогом за чемодан, и бросился к дому Батищева. Бабка Мотя проводила его глазами.
— Фибра, — сказала она, легонько пнув качающийся чемодан немощной ногою. — Эх, гусли-мысли, жизня наша!..
Школьники еще некоторое время поглазели на нее, а потом снова принялись пинать мячик.
Семен Батищев считался инвалидом и нигде не работал. Возился по хозяйству — с домом, огородом, садом. Разводил цветы и торговал ими на базаре, а вечером — у городского театрика, единственный среди женщин. На Подгорной улице он слыл скупцом. Про него, ухмыляясь, рассказывали, что будто бы на рассвете, когда никто не видит, он ходит к трамвайной остановке собирать окурки. Потом высыпает табак на газетку, сушит и набивает им пустые гильзы — машинка у него такая есть.