Его Милость князь Острожский – человек не от мира сего, как и мы, грешные. Решил он, что вера отцов чего-то стоит, что нельзя предавать алтари и очаги, что бесчестно и подло отрекаться от русского имени своего…. Наивный! Можно! Ведь гульден за пуд!
И гибнем мы сегодня за то, что отвергли этот гульден за пуд во имя своей веры и своего русского имени. Нам этого не простят – и прежде Жолкевского магнаты наши русские, вчера ещё бывшие православными! Шляхта наша, решившая сделаться поляками и католиками – они будут нас до смерти ненавидеть за то, что не отреклись мы ни от веры, ни от имени своего…. И убивать нас будут за это – не щадя ни старых, ни малых…»
Замолчал Наливайка. Тяжко у меня на душе стало, так тяжко, пане Стасю, что не передать словами…. Спросил я его: «Северину, брат мой, так что ж, всё было напрасно?»
Поднял он голову, глянул мне в глаза – и почувствовал я, как по затылку пробежала дрожь, и где-то у сердца вдруг встрепенулась надежда. Только от одного взгляда его! «Нет, Славомиру. Не зря и не напрасно. Помнишь старца Нафанаила, архиепископа полоцкого, какого мы в Быхове слухали?» Я кивнул, дескать, ещё бы не помнить. «Слова его помнишь? Не бойтесь, сказал он, братия мои, за русское имя наше – жить ему в веках, когда и кости наши истлеют. Так вот, Славомиру – знаю я, что именно так и будет. А то, что ныне творится вокруг нас – так сие просто маятник противу нас качнулся, настанет время – он качнется обратно».
Затем, похлопав меня по плечу, он прошёл к Гедройцу, разбудил его и, оборотясь ко мне, сказал: «Я с тобой не поеду, а вот пана Флориана ты возьмешь с собой в Дубно – пусть всё, что с нами было, запишет и в библиотеке Его Милости те записи оставит, чтоб была память о нашем рокоше и чтобы не сочиняли про нас враки».
Обнялись мы с ним на прощание, и на пару с князем Гедройцем вышли из шатра. Светало, и надо было торопится. Кликнув вестовых своих, мы оседлали лошадей – и шагом двинулись к бреши в таборе, где давешний есаул Заборонок нас проводил в степь. Мы перешли на рысь и на берегу Сулы встретили рейтарский разъезд Кшижевича – который разочарованно оглядел наш поезд и, вздохнув, промолвил: «Надеялся я, что Наливай с тобой поедет, уже и мошну приготовил – меней, чем за пятьдесят злотых, я бы его не пропустил…. А за этого калеку – кивнул он на пана Флориана, который был ранен в руку и рана была перевязана грязными кусками нательной рубахи – я даже и копы грошей оговорённой не спрошу, езжайте с Богом».
Когда взошло солнце – мы уже были в Мгарском лесу, близ монастыря. Со стороны казацкого табора раздались пушечные выстрелы, переросшие было в канонаду – но затем всё мгновенно стихло. Я понял, что всё закончилось – и из глаз моих полились невольные слёзы. Я не стеснялся их – ибо все мои попутчики также плакали, глядя в ту сторону, где погибали наши души….
В обеденной зале повисла тишина. Пожилой шляхтич вновь закурил свою трубку, межевой комиссар молча налил стопку мёду и медленно её выпил, отрешенно глядя в окно. Затем нарушил тягостное молчание:
– Да-а-а, чудны дела твои, Господи… – помолчав, добавил: – А говорили, что Наливайку сдали полякам его же казаки, из его полков… Польские враки?
Пан Веренич пожал плечами.
– Ну а что им ещё было говорить? Что Наливай и здесь их обошёл? Разве им нужен был такой исход? Нет, им надобно, чтобы казаки слыли предателями, чтобы доброго слова о них никто не смел сказать… Ведь после того, как Наливайка и старшина его войска сложила сабли и вышли из табора – хоругви посполитого рушения кинулись за рогатки, грабить казачий маёнток, бо ходили легенды средь шляхты волынской, что несметные сокровища с собой увозят казаки на московскую украйну. Вот и ринулись шукать тот маёнтак, а тех, кто противился – рубили наотмашь, хоть то был стар, хоть млад, хоть баба…. Правда, те, кто бают, что табор Наливайки чуть не весь был изрублен – тоже брешут, побила волынская шляхта казаков, не без этого, но насмерть едва полсотни зарубила. Отняли сабли, пистоли, мушкеты, пики и пищали, забрали порох и свинец, коней, что порезвее – и отпустили с миром, взяв клятву боле не бунтовать. Реестровых же, как присягавших Его Милости королю и клятву преступивших – тех изрубили не менее тысячи, а остальных, избив в кровь, сковали цепями и отправили в Прилуки, в королевский суд. Семьям же оставили их скарб – переворошив оный, не без этого, в поисках злата да серебра. Бают, что нашли двадцать пудов серебряной монеты – но, думаю, это тоже враки. Искали поляки иное…
– Что же? Что могло быть для них важней золота-серебра?