Все разговоры в бегстве — о том, что будет. Потом чуть-чуть о прошлом: родной дом, сад, милые приметы — и вновь о будущем. А настоящее пропало, истончилось. Один документ меняет другой, и все временные. Нет постоянных, как нет и тебя. Куда дальше? Вы слышали? Что думаете? Одна женщина сказала, что принимают там, а теперь говорят, что туда уже нельзя, вы не слышали? Хлипкие надежды, что нужный человек, который может помочь, ещё не уехал…
О, бесприютность, странствия души. После смерти наверняка так же. В какой-то из книжиц так и писали: закроешь глаза, и — небо, неузнаваемая земля, незнакомые места и голоса, отчуждённые лица таких бродящих с тобой по пустым улицам. Душа-беженка оставила тело-дом и странствует, не имея ничего, отчищенная от нагара всего, чего держалась и любила.
А что, если бежать с не рождённым ещё ребёнком, Аста? Неизвестность и тревога умножаются на три, пять, сто. Бессонные ночи в храпящем воняющем вагоне, когда ты сжимаешься от того, что не можешь сделать ничего и все события происходят мимо твоей воли. Ты вроде бы человек и несёшь в себе другого человека — а у вас ничего нет, вы удвоенный неприкаянный атом, летящий в пустоте.
Я вспомнила сон о пашне, грозовом облаке и людях, бредущих по тропинке с границы света и сумерек. Что-то от тех картин было в потоках беглецов на вокзалах, круговерти узлов, чемоданов и застывших, недвижных лиц. Расцветёт ли древо дороги нашей или засохнет и мы останемся в полубытии?
«Это репетиция посмертных скитаний, — заметил, Рост. — Отныне ты знаешь, что тебя ждёт».
Кассета 2, сторона А
…После нелепых претензий оппонентов на защите я совершенно разуверился в пользе калийной фосфорорганики, на которую потратил три чёртовых года, возясь с диссертацией. Но поскольку сводить концы с концами одной только реставраторской работой не выходило, мне пришлось вернуться в Хоэнхайм доцентом. Это позволяло каждое лето выезжать с моим бесценным Иоахимом в Гейдельбергский замок и иные места.
Так, а какие же это годы? Точно после 1935-го. Наци уже были у власти и, конечно, приветствовали работы по возрождению германских древностей. Однако финансировать их не спешили… Зато к этим работам поспешил я сам, кандидат химии.
А вот Вилли, кстати, поставил на зеро и выиграл. Он решил, что лучше быть тридцатым в Риме, чем первым в деревне, уехал в Берлин и стал клерком при штабе НСДАП. Вилли заманивал меня в партию тем, что так будет легче получить гражданство и что он сам быстро получил его. А мне было всё равно, куда вступать, — все партии казались далёкими от моих убеждений.
Испытывавший меня член комиссии, глядя на документы, вдруг приумолк и стал вглядываться то в мою биографию, то в моё лицо, и я наконец его вспомнил. Это был тот самый парень из пивной, который рухнул на пол и едва поднялся. Что ж, семь лет — не такой уж долгий срок, он ничего не забыл. Так я попрощался с идеей стать наци и быстрее получить желанный серый паспорт.
Но это не важно. Мы, кажется, прервались на том, что такое мнемосинтез. Однажды в Гейдельбергском замке, пробуя на Елизаветинских воротах новую мастику для красного известняка, мы с другом Иоахимом ждали, когда раствор подсохнет на камне. Наши споры добрались до устройства человеческого мозга и внезапно дали ключ к тому, что мучало меня так давно.
Началось с того, что я нажаловался. Попробую вспомнить как…
«Меня тревожит, что на картинах из прошлого стираются фрагмент за фрагментом. Мы забываем ощущения, запахи, звуки — почти сразу; чувства — чуть позже; детали — спустя годы. Помню, в пять лет я боялся египетской богини. Её статуэтку подарил отцу кто-то из помещиков. Богиня смотрела из угла столь строго, что я старался не глядеть в тот угол, а если наши взгляды пересекались, отворачивался. Когда я был школьником, ещё помнил всё: и само чувство неловкости, близкое к боязни, и как однажды на закате по богине скользнула, поджигая статуэтку, волна алого света и мне показалось, что фигурка ожила. Но потом, в гимназии, уехав из Розенфельда в Одессу, я вспоминал о богине, однако уже не помнил очертаний предметов, запаха комнаты. Ещё позже из памяти стёрлось и одеяние богини — остались лишь лицо, скольжение света и чувство. А после бегства память о возникшем тогда чувстве и вовсе утратила остроту, так как оказался утраченным тот я. Я не мог вспомнить, почему вообще боялся статуэтку… И вот, попав в такую ловушку, я, как и любой, начинаю неосознанно восстанавливать утраченное. А лучше бы не начинал, так как выходит новодел, сляпанный из подручных средств. Как будто к мраморной статуе с отбитыми кусками тела разум начинает лепить гипсовые части».