— А метанием бомб и убийством людей разве можно хоть что-нибудь поправить? Поднимаясь с оружием в руках против Республики, как в Астурии? Угрожая каждый день перевернуть доску и установить диктатуру пролетариата?
— Рабочий класс должен себя защищать, дон Игнасио. — Эутимио сделал знак, что лучше бы понизить голос. — Если б не эти парни, которые охраняют квартал там, на его границе, мы с вами, скорее всего, не имели бы возможности тихо и спокойно выпить по стаканчику винца.
— Мне кажется, все вы не совсем понимаете, Эутимио. — Стоило этим словам сорваться с его губ, как он понял, что это множественное число может и обидеть, но он уже вошел в раж, и в сердце прорастало неприятное, но мощное чувство превосходства. — Есть же законы, и они одинаковы для всех. Есть полиция, суды. Мы же здесь не на Диком Западе и не в Чикаго, как, кажется, решили все подряд. Не пойдешь же ты с оружием в руках против законного правительства ровно на том основании, что тебе не понравились результаты выборов! Не будешь бегать с пистолетом, собственной рукой верша правосудие!
— Я ж не дурак, дон Игнасио. — Эутимио поставил опустевший стакан на стол и теперь смотрел на него очень серьезно, нахмурившись, но и поглядывал по сторонам, чтоб удостовериться, что их никто не подслушивает. — Ваши слова по поводу закона звучат прекрасно, но теперь в эти сказки никто уже не верит. Подите расскажите это военным, что не покладая рук плетут заговоры, и судьям, что оставляют на свободе фалангистов, которые отстреливают рабочих.
— И что же в таком случае делать? Все вооружимся? «Один человек — один пистолет» вместо «Один человек — один голос»?
— Что делать нам с вами, я не знаю, дон Игнасио. Возможно, решение придет со стороны молодых, идеалы у них покрепче наших будут. Когда я был молодым и слушал речи Пабло Иглесиаса и других тогдашних ораторов о бесклассовом обществе, меня аж на слезу пробивало. А теперь, скажем так, все мои чаяния уже не про бесклассовое общество, а про свой сад-огород и чтоб заработков на жизнь хватало. Возможно, вам в юности тоже даже и не мечталось, что будете получать удовольствие за рулем автомобиля и наслаждаться жизнью в доме с лифтом в квартале Саламанка…
— Опять двадцать пять.
— Не теряйте терпения, дон Игнасио. И уважения, если позволите. И голоса не повышайте, потому можете вдруг сказать что-нибудь такое, что другим здесь не понравится. Молодежь — вот она рвется вперед с таким задором, которого нам уже не понять. Мой собственный малец никогда ни тарелки не раскокал и всегда ходил только из дома на работу и с работы домой — и то в прошлом году вступил вдруг в Коммунистический союз молодежи{98}. Сердечная обида для отца, но, глядите-ка, сейчас наши молодежные организации объединяются, и это меня чуть успокаивает. Вам, да и мне, наверное, хватило бы, чтоб мир стал немного лучше, потому что это тот мир, который мы знаем, и он, в конце концов, наш. Но они-то хотят построить другой мир. Неужто вы не читали, что они на своих плакатах пишут? «В наших сердцах — новый мир».
«И опять литература», — подумал он, но вслух этого не сказал, боясь обидеть Эутимио. Дешевая литература, хлам газет, третьесортные стишки, распеваемые в том числе в качестве гимнов для пущего эффекта. Страна целиком и полностью, целый континент инфицированных посредственной литературой, опьяненных вульгарной музыкой, маршами из сарсуэлы и пасодоблями из корриды. Внезапно в этой таверне с тусклым электрическим светом и запахом низкопробного вина, с грязным полом, засыпанным мокрыми опилками и окурками, он подумал, что не чувствует в глубине души ни капли симпатии к себе подобным, что ему требуется неопределенность и гарантия дистанции, чтобы как-то под них подладиться, чтобы проникнуться освободительными принципами и речами, подобными тем, что он слушал еще мальчишкой на отцовских собраниях. Подумал, что если он чего-то и хочет по-настоящему, так это уехать из Испании: без долгих сборов, без предупреждения, без сожалений, что он хочет спастись бегством, сесть в ночной экспресс вместе с Джудит Белый и проснуться в какой-нибудь морской столице с портом и в тот же день отплыть на трансатлантическом лайнере в Америку и исчезнуть там, не оставив следа, будучи свободным от любых связующих нитей, настолько же отрезанным от внешнего мира и обременительной паутины обязательств своей жизни, как в те минуты, когда он заключает ее в объятия, сняв с себя все до последней нитки, и прижимается лицом к ее шее, втягивая в себя ее запах, заполняя им легкие, как будто, закрыв глаза, он вдыхает воздух другой страны и другой жизни, а тем временем сквозь щелочки в жалюзи проникает свет рабочего утра и слышны уличные звуки, приглушенные кратким продажным уютом их свидания у мадам Матильды.
На следующее утро, увидев, как он подъезжает к бюро, Эутимио слегка склонил голову и кивнул в знак приветствия, не поднимая глаз.