Но этот момент пока не настал, он принадлежит времени, еще не существующему, тому будущему, что наступит через несколько часов. Во тьме, под покровом которой Джудит приблизила губы к его уху, чтобы тихонько произнести по слогам его имя, Игнасио Абель не может определить, который час и сколько времени осталось до утра, до границ этой ночи. В этом доме нет часов с маятником, и сколько бы он ни прислушивался, боя церковных колоколов здесь ему не услышать. Колокольный звон приснился ему однажды, в непривычной тишине каюты, но оказалось, что это звонил колокольчик на противотуманном буйке. Ребенком по ночам он часто лежал без сна и час за часом слушал колокольный звон, различая голоса самых разных мадридских колоколен, а о том, что рассвет уже близок, узнавал по тому, как звонко стучат по брусчатке подковы лошадей и мулов, которые поднимались по улице Толедо, таща за собой телеги с овощами и зеленью. Свернувшись калачиком под одеялом в своей комнатке, такой крошечной, что он легко доставал пальцами до холодных камней потолка, он слушал, как собирается на стройку его отец, вставший до рассвета. В плаще, с надвинутой на глаза кепкой и с сигаретой во рту, удовлетворенный тем, что сынок его может еще поспать по крайней мере до рассвета, а также тем, что мальчик соберет свои книжки и тетрадки и пойдет в школу, одетый и причесанный, как барчук, — его сыну не придется работать так тяжело, как выпало ему самому, не придется жить, когда вырастет, в сырых и темных комнатах привратницкой. Мигель, когда был маленький, страшно боялся темноты. Так боялся, что лет до шести или семи писался в постель и тянул руку, стараясь нащупать ладошку Литы и ухватиться за нее, как и в первые дни жизни. У мальчика частенько поднималась температура, и, включив свет, каждый мог видеть, как липнет к его потному лбу жидкая челочка, как слабо и беспорядочно ходит вверх и вниз его щуплая, каку птенчика, грудь, как выступают ребрышки на этой бедной и беззащитной плоти, которой суждено вечно оставаться худой и, судя по всему, склонной к болезням. Как все это далеко и как близко. Он погружен в глубину и бесконечность ночи, но не стерт ею, он пребывает во тьме, как и никем не используемые вещи в давно пустующем доме: надежно, на два поворота, закрыты замки, заперты ставни, мебель и светильники обернуты простынями, столовые приборы аккуратно разложены по ящикам, костюмы висят в платяных шкафах, тараканы и муравьи нахально бегают по плиткам пола, выползают из самых темных щелей в кухне, ничего не опасаясь в вечных потемках, когда утро мало чем отличается от ночи, хотя настоящей ночью, конечно, было бы гораздо лучше, если б только по ночам весь дом не сотрясался порой от взрывов бомб, от громкого топота множества ног, бегущих по лестнице вниз, в бомбоубежище. В детстве он очень боялся заходить в подвал их дома на улице Толедо — в помещение с низким сводчатым потолком, где дверь открывалась и с первой же ступеньки каменной лестницы начинался спуск в густую и сырую темень, где слышались звуки, напоминавшие царапанье когтей крысы. В тот самый подвал, в который он уже больше тридцати лет не заглядывал, этой ночью, чтобы укрыться от бомбежки, спустились жители дома, и когда бомбы упадут поблизости, там будут содрогаться пол и стены, и грязная лампочка, свисающая с потолка, потускнеет до красной ниточки, раскачиваясь, словно парус под ветром, а потом окончательно погаснет, погрузив в кромешную тьму силуэты, прижавшиеся друг к другу, словно составленные рядами мешки, от которых исходит невнятное бормотание и стоны, как от больных, жалующихся на что-то во сне, когда свет в палате погас. Ночь — бездонный колодец, в котором вроде бы все теряется, но в то же время продолжает жить и длит там свое существование, пока не стерлась память и не потеряно сознание у того, кто лежит с открытыми глазами, внимательно прислушиваясь к тишине, прорастающей самыми разными звуками, стараясь угадать по ритму дыхания другого, бодрствует ли он или позволил увлечь себя в пучину спокойного сна. В больничной палате, дежуря подле постели матери, Джудит часто задремывала, несмотря на неудобное кресло и на то, что стоило ей провалиться в глубокий сон, как она вдруг пробуждалась, уловив какие-то невнятные слова или стон — сигнал, что постепенно сошло на нет действие морфия, или, и это было еще страшнее, внезапно испугавшись тишины, когда было не различить тяжелого дыхания матери, и сердце у нее сжималось от страха, что мать умерла одна, пока дочь спала, или же мама звала ее, на что-то жаловалась, но она вовремя не проснулась. Покойников еще не вынесли из их домов, но их медленное исчезновение, уход в темноту, уже начался: они уже стали чужими. Игнасио Абель подошел к открытому гробу, в котором покоился его отец, но не узнал его. В колеблющемся свете свечей отцовское лицо казалось желтым и широким, будто губы и нос сплюснуты под стеклом; руки, выглядывая из манжет, сложены на груди, но это уже будто чужие руки: обескровленные, старческие, с отросшими ногтями, пальцы скрюченные и бессильные. Эти руки вовсе не похожи на руки отца — широкие и короткопалые, крепкие и смуглые. Отца, которого он уже почти не помнит, который уже так много лет не приходит к сыну во сне, став таким же далеким, как газовые фонари, некогда освещавшие улицу Толедо, как тот Мадрид, который Игнасио Абель не хочет теперь вспоминать; Мадрид, который Джудит, вернувшись туда, не узнает, не увидев ни единого огонька; Мадрид, погруженный во тьму и тишину от края и до края, словно в глубину моря, рассекаемый разве что быстрым промельком фар и движением фонариков, пронзающих густую черноту подобно фонарику аквалангиста. В Нью-Йорке по ночам светится реклама: розовые, желтые и синие силуэты дымящихся чашечек кофе, завитки сигарного дыма или пузырька газа, что поднимаются со дна бокалов шампанского и секундой позже исчезают. Образы тают между сном и явью, не успевая сформироваться, граница между воспоминанием и воображением столь же подвижна, как и та, что объединяет и разделяет тела, слившиеся в объятии усталости или страсти. Голос Джудит, который так явственно произнес его имя, мог бы прозвучать в его грезах или во сне как раз в тот момент, когда Игнасио Абель проваливался в сон, уплывая в безмятежную неподвижность времени. Джудит не спит, она прислушивается к тому, кто стал теперь и более чутким, и более хрупким, к тому, кого едва не убили, а она об этом даже не знала; я вижу ее в профиль, и этот профиль проступает все более четко по мере того, как за окном светлеет: она оперлась спиной об изголовье кровати — уже неспокойная, испуганная, встревоженная, не терпеливая, решительная и такая свежая, будто спать ей вовсе необязательно. Она слушает, как стучат товарные поезда, прислушивается к дыханию мужчины рядом с собой, слышит шелест ветра в ветвях и крик птицы, она с неусыпным вниманием ловит первые, еще робкие признаки рассвета, первый серый свет первого дня своего путешествия, того неотвратимо наступающего завтра, предвидеть которое ей не дано, а я не могу его вообразить, не могу вообразить ее будущее — неведомое, затерянное в великой ночи времен.