Он уснет, а когда проснется и его охватит чувство, что он будто бы вынырнул на поверхность из бездонной глубины сна, внезапно ощутив холод и тревогу, за окном уже начнет светать, а рядом в постели не будет Джудит. Он захочет узнать, который час. Однако ночью, когда Джудит его раздевала, она сняла и часы, так что теперь они, наверное, валяются где-то на полу, в куче одежды, и, возможно, давно встали. Он почувствует, что в теле его ноют все кости, а в мышцах нет сил, и ощутит в воздухе и на простынях сильный, уже остывший запах двух тел. Немедленно испугается, что, пока он спал, Джудит уехала, и станет напряженно и тщетно прислушиваться к царящей в доме тишине, которая бесконечно расширяет тревогу, к дождю, такому упорному — и в момент пробуждения, и когда шум его проникал в сон, и когда служил фоном полуночной их беседе, этот нескончаемый американский ливень, питающий безбрежную, как море, ширь местных рек и корни бескрайних лесов, где деревья своей статью напоминают соборы. Первый серенький свет, процеженный сквозь пелену, спустившуюся за ночь на верхушки деревьев, повинен в том, что ночь, задержавшаяся в углах комнаты сгустками темноты, все же стала ночью минувшей. Он встанет и подойдет к окну, обмирая от страшного предчувствия, что машину Джудит перед домом глаза его уже не увидят. По запотевшему оконному стеклу будут ползти капли, торя извилистые дорожки. Он увидит, что ее машина — компактный черный автомобиль, омытый дождем, — все еще здесь. И вот тогда, пока он будет стоять у окна голым, упершись лбом в холодное стекло, еще сильнее запотевающее от его дыхания, из кухни подтверждением того, что Джудит еще не уехала, донесется звон тарелок и чашек, аромат кофе и свежеподжаренных тостов. Проснуться подле Джудит на рассвете и разделить с ней завтрак — подарок, который судьба преподносила ему всего пару раз, то домашнее продолжение любви, которое он испытал лишь однажды, в те четыре дня на берегу моря, что казались кульминацией их любви, но стали эпилогом, тоскливым кануном возвращения в Мадрид, в горячку жары и ярости начала лета, приближения к открытому ящику письменного стола, к фотографиям и письмам на полу кабинета, к мстительным трелям телефонного звонка. Он оденется и спустится в кухню, но прежде ополоснет перед зеркалом лицо в той самой ванной комнате, где перед рассветом Джудит, пока он спал, принимала душ, а он, провалившись в глубокий сон, ее не слышал. Не мешало бы побриться: вчера она провела по его колючкам рукой и попросила быть осторожнее, не поцарапать ее. Но он всего лишь пригладит волосы пятерней и сбежит вниз, все еще сомневаясь, что застанет ее. Когда он увидит ее в кухне, Джудит обернется к нему с улыбкой, уже полностью собранная в дорогу, свежим и спокойным лицом демонстрируя свой неисчерпаемый запас энергии, ведь этой ночью она не спала ни минуты. Он выполнит условие, на котором она осталась с ним на ночь, и не станет просить ее не уезжать. К этому моменту он уже заметит приготовленный чемодан: в холле, возле выхода. Пока Джудит собирает завтрак — расставляет тарелки и кофейные чашки, раскладывает тосты и омлет, — он будет думать о том, что, чтобы по-настоящему оценить этот момент, ему понадобился каждый день со времени их знакомства, все то время разлуки и страха, что он никогда ее не увидит, и даже его нынешняя уверенность в том, что она вот-вот уедет, а он не сможет сделать ровным счетом ничего, чтобы ее удержать. Все способствовало кропотливому процессу обучения, который для него начался даже не в тот момент, когда чуть больше года назад Морено Вилья представил их друг другу в резиденции, а немного раньше — в тот день, когда он увидел ее за пианино со спины, а потом она обернулась, на миг подарив его взгляду свой профиль. Все это, но и захлестнувшее его с головой желание, и грязные хитрости, и притворство, и придумывание предлогов, чтобы быть с ней рядом, и продолжение этих уловок, когда уже слишком высока была вероятность, что ему не поверят, и невыносимая тоска, и ощущение потери всего, и дни унижения и стыда, и банкноты, скользившие из его руки в жадные пальцы мадам Матильды, и его отчаяние в Нью-Йорке. Терпеливо, так же, как повторяла для него самые интимные слова и выражения на английском, Джудит учила его целовать ее в губы и ласкать, направляя его руку, нажимая на пальцы, удерживая запястья, показывая точные границы каждой ласки, возбуждающие ритмы. А еще она научила его разговаривать — страстно, но и прислушиваясь к деталям, с заранее продуманным и вместе с тем интуитивным чувством красоты, которое проявлялось как в ее манере одеваться, подборе туфелек и шляпки, цветка на платье, так и в том, как она накрывала к завтраку стол: тарелки и чашки расположены строго симметрично, как и ножи, вилки, кофейные ложечки, баночки с джемом, найденные в буфете. Она действовала неизменно проворно и методично. «Без спешки, — всплыло у нее в памяти выражение из ее мадридской жизни, когда она увлекалась испанскими поговорками, — и без проволочек: поспешай не торопясь». На пороге расставания, не зная, встретятся ли они вновь, у них не будет искушения ни говорить друг другу что-то раз и навсегда определенное, ни показывать тоску, что поселилась в сердце каждого из них, вгрызаясь в него все глубже по мере того, как с каждой минутой все ближе подходит та самая черта, что станет непоправимой границей прощания. Все признания, видимо, будут оставлены в запечатанном сейфе прошлой ночи, в свете неустанно пылающего огня, когда они еще не решались ни коснуться друг друга, ни даже сделать шаг вперед или протянуть руку, приблизиться к физическим границам окружавшего каждого из них одиночества. За завтраком они будут, наверное, обмениваться банальностями почти семейного свойства, не желая пятнать словами воспоминание о том, что было у них, начиная с того момента, когда они встретились в спальне, в полумраке, разбавленном полоской света из ванной комнаты, а потом — в темноте, из которой мало-помалу стал проступать фосфоресцирующий прямоугольник окна, едва позволяя увидеть друг друга — двух заговорщиков, и в молчании, и в повторяемых шепотом именах и коротких тайных словах, подстегивавших их желание. Они обменяются вопросами о том, как спалось, станут просить передать сахар и молоко, предлагать подлить кофе. Он захочет узнать, сколько времени ей нужно, чтобы доехать до Нью-Йорка, в котором часу отчаливает лайнер, в какой французский порт и через сколько дней он придет. Джудит упомянет о том, что, пока он спал, она успела познакомиться с эскизом будущей библиотеки — с теми рисунками, что он набросал вчера вечером, сидя на высоком берегу реки. «Здание должно выделяться, быть видным издалека, но в то же время — вырастать перед глазами внезапно, когда ты к нему уже близко», — примется объяснять он свой замысел: библиотека будет видна с реки или из проходящего поезда, но тот, кто пойдет к ней пешком, обязательно потеряет ее из виду, добравшись до участка дороги под сенью деревьев. И так должно быть не только летом, когда листва густая, но и зимой: снаружи стены библиотеки будут облицованы местным камнем цвета то ли ржавого железа, то ли бронзы — оттенка, близкого к стволам деревьев, покрытых лишайником. Если кто-нибудь услышит их, проходя мимо и заглянув в окно кухни, то непременно подумает, что эти двое поднялись в такую рань, чтобы спокойно насладиться совместным завтраком, что впереди у них долгий рабочий день, а вечером — возвращение домой в приятной усталости, что они проживут длинную череду таких дней, в точности таких же, как тот, что начинается в эти минуты, проживут их либо в этом доме, либо уже в другом, в привычной страсти, которую смягчили время и опыт, превратив в подобие товарищества, однако и оно свяжет их в единый узел жаркой любви, не выставляемой напоказ, однако сквозящей в каждом их жесте. Эти двое изучили друг друга так, что ни для одного, ни для другого не осталось уже ни единого сокровенного уголка, не обследованного и не одобренного другим, ни единого желания, которое не было бы мгновенно распознано; и все же они вновь будут исследовать друг друга, словно любовники на одну ночь; и постепенно, по мере того как светлеет за окном и убегают минуты, к ним приходит понимание, что, сколько ни старайся этого не замечать, предстоящее расставание уже огромной тяжестью легло на них: как будто пол под их ногами делается тоньше и хрупче, как будто все становится тяжелее, все труднее держать в руке вилку, подносить чашку к губам, преодолеть немногие оставшиеся метры по хрупкому паркету, stepping on thin ice, направляясь к выходу, к тяжелой двери из массива дерева, которую будет труднее открыть, отодвинув отяжелевшую за ночь задвижку. Стоя в кухне у окна спиной к нему, устремив взгляд в заросший сумрачный сад, где медленно ползут слои тумана, Джудит с очень серьезным выражением лица будет смотреть, как на улице постепенно светлеет, как проступают приглушенные цвета покрывающего землю ковра листьев: красные, желтые, рыжие, закрученные бурей начала ночи в спирали, блестящие от дождя; как надают крупные капли с концов подгнивших досок на свесах крыши и с веток деревьев, как серебрятся заросли папоротников по углам сада, смотреть на сарайчик для инструментов с наполовину провалившейся крышей, на низкую ограду, увитую плетями дикого винограда с листьями цвета красного вина. Игнасио Абель обнимет ее сзади, и она от неожиданности вздрогнет, потому что глубоко задумалась и не слышала, как он подошел. Он поцелует ее в затылок, зароется лицом в волосы, коснется губ, но не попросит ее ни остаться, хотя бы на несколько часов, ни писать ему. Не попросит написать ни тогда, когда приедет в Испанию, ни намного раньше, и даже не предложит начать писать во время путешествия через океан на фирменной бумаге компании и послать ему одну из тех цветных открыток, что обычно шлют пассажиры трансатлантических лайнеров, с изображением пароходных труб с черными и белыми или красными и белыми полосами и столбов дыма над ними или острого носа, разрезающего океанскую волну. «Вот бы все закончилось до того, как она туда доберется; и неважно, кто там победит», — подумает он и тут же устыдится собственных мыслей; будто он корыстный влюбленный, согласный на все, на любую цену, лишь бы Джудит не подвергала себя опасности. А она повернется к нему со спокойной решимостью на лице, с намерением оказаться в том месте, откуда, он это знает, она не сбежит, где она будет заниматься делом, что придется ей по душе, оставляя Джудит столько свободного времени и душевного спокойствия, что она сможет найти то, что искала, отправляясь в Европу почти три года назад в поисках своей судьбы и того, неизбежный и скорый приход чего она предчувствовала, садясь за пишущую машинку, и что неизменно от нее ускользало. Хоть бы задержали ее на границе французские жандармы, а потом депортировали, как многих других, во исполнение демократического лозунга, в соответствии с которым испанцев следует предоставить самим себе: пусть продолжат убивать друг друга, пока не исчерпают силы и не напьются досыта собственной крови, проливаемой с высококвалифицированной помощью центурионов Муссолини и Гитлера, с использованием немецких зажигательных бомб и чрезвычайно эффективных итальянских пулеметов, которые с таким поразительным успехом успели уже изничтожить аборигенов Абиссинии и под очередями которых на фронтах, уже вплотную подступивших к Мадриду, умирают сегодня испанцы, почти такие же до черноты смуглые, разве что в беретах и пилотках, а не в ярких бусах, и со старыми ружьями, а не с копьями в руках. Он постарается прогнать от себя эти мелочные мысли, в ту минуту еще менее приемлемые, потому что он все еще лелеет надежду, что у Джудит по какой-нибудь причине не получится добраться до Испании и погрузиться в войну, которую она даже не может себе представить, пока он будет сжимать ее в объятиях и не захочет отпускать, когда та станет высвобождаться. Пусть она не вернется ко мне, пусть встретит в Нью-Йорке, на пароходе или тайно перемещаясь по Франции другого мужчину, моложе меня, появления которого, этого гнусного соперника-разлучника, я всегда так боялся. Джудит снимет его руки со своей талии и скажет, что теперь ей и вправду пора, и взглянет на часы с естественностью, которая вдруг его больно ранит: она ведет себя так, словно едет всего лишь выполнить чье-то поручение или провести день в Нью-Йорке, намереваясь к вечеру вернуться домой. В холле она поднимет чемодан, а он не без труда отодвинет засов. Когда она пойдет к машине, туфли намокнут от влажной травы: дождь перестал, однако ни один из них не заметит воцарившейся тишины. Теперь она и вправду уезжает. И хотя она пока не села за руль и не завела мотор, Игнасио Абель уже переместится в ту необитаемую страну дневного света и своих обязательств, в которой Джудит нет места, а сам он, скорее всего, проживет остаток своей жизни. Мне очень ясно представляется эта беззвучная сцена: раннее утро, серое и сырое, Игнасио Абель — небритый, в белой рубашке и ботинках на босу ногу — стоит на высоком крыльце, и на фоне высоких колонн он кажется ниже ростом; Джудит, не оборачиваясь, но зная, что он глядит на нее, кладет чемодан на заднее сиденье машины, потом открывает переднюю дверцу, словно намереваясь сесть за руль и уехать. Но вдруг она резко закрывает дверцу, как человек, который в последний момент понимает, что что-то забыл; она быстро идет назад и, не отрывая взгляда от Игнасио Абеля, поднимается по ступеням, где он стоит все так же неподвижно. Она берет его лицо обеими руками, уже успевшими замерзнуть, и целует очень долго, проникая языком в его рот, а когда отпрянет, на подбородке его останутся следы красной помады. Он вытянет руку вперед, но не коснется ее. Сделай он это, он не сможет удержаться от инстинктивного порыва остановить ее, не пустить. Он проводит взглядом удаляющуюся по лесной дороге машину. Почувствует влажный густой холод, которым тянет от земли, но не найдет в себе сил вернуться в дом и увидеть комнаты, внезапно расширившиеся от охватившего его одиночества и тоски, которая вновь падет на его плечи, едва он закроет дверь, и это действие повлечет за собой тягостную лавину разных обязательств, ту неподъемную повседневность, к которой он будет так трудно привыкать, хотя и постепенно погрузится в нее, покорится ее чарам, привыкнет к каждодневным дозам промедления, ожидания и рутины — один из множества приехавших из Европы преподавателей, говорящих по-английски с явным акцентом, боязливых и заторможенных, излишне церемонных, так жаждущих понравиться, обрести какую-никакую стабильность, которая смогла бы хоть отчасти компенсировать им то, что они утратили, всех тех, кто одевается с чопорностью, непроницаемой для вольностей Америки, и ожидает писем от родных, разбросанных по всему миру или исчезнувших без следа, без возможности хоть что-нибудь когда-нибудь о них узнать.