Сперва как бы с пренебрежением, как бы с досадой против самого себя, что вот, мол, и он не выдерживает характера и пускается толочь воду, Нежданов начал толковать о том, что пора перестать забавляться одними словами, пора «действовать»; упомянул даже об отысканной почве!! И тут же, не замечая, что он себе противоречит, начал требовать, чтобы ему указали те существующие, реальные элементы, на которые можно опереться, что он их не видит. «В обществе нет сочувствия, в народе нет сознания… вот тут и бейся!» Ему, конечно, не возражали; не потому, что возражать было нечего – но каждый уже начал говорить тоже свое. Маркелов забарабанил глухим и злобным голосом, настойчиво, однообразно («ни дать ни взять, капусту рубит», – заметил Паклин). О чем, собственно, он говорил, не совсем было понятно; слово: «артиллерия» послышалось из его уст в момент затишья… он, вероятно, вспомнил те недостатки, которые открыл в ее устройстве. Досталось также немцам и адъютантам. Соломин – и тот заметил, что есть две манеры выжидать: выжидать и ничего не делать – и выжидать да подвигать дело вперед.
– Нам не нужно постепеновцев, – сумрачно проговорил Маркелов.
– Постепеновцы до сих пор шли сверху, – заметил Соломин, – а мы попробуем снизу.
– Не нужно, к черту! не нужно, – рьяно подхватывал Голушкин, – надо разом, разом!
– То есть вы хотите в окно прыгнуть?
– И прыгну! – завопил Голушкин. – Прыгну! и Васька прыгнет! Прикажу – прыгнет! А? Васька! Ведь прыгнешь?
Приказчик допил стакан шампанского.
– Куда вы, Капитон Андреич, туда и мы. Разве мы рассуждать смеем?
– А! то-то! В бар-раний р-рог согну!
Вскорости наступило то, что на языке пьяниц носит название столпотворения вавилонского. Поднялся гам и шум «великий». Как первые снежинки кружатся, быстро сменяясь и пестрея еще в теплом осеннем воздухе, – так в разгоряченной атмосфере голушкинской столовой завертелись, толкая и тесня друг дружку, всяческие слова: прогресс, правительство, литература; податной вопрос, церковный вопрос, женский вопрос, судебный вопрос; классицизм, реализм, нигилизм, коммунизм; интернационал, клерикал, либерал, капитал; администрация, организация, ассоциация и даже кристаллизация! Голушкин, казалось, приходил в восторг именно от этого гама; в нем-то, казалось, и заключалась для него настоящая суть… Он торжествовал! «Знай, мол, наших! Расступись – убью!.. Капитон Голушкин едет!» Приказчик Вася до того, наконец, нализался, что начал фыркать и говорить в тарелку, – и вдруг, как бешеный, закричал: «Что за дьявол такой – прогимназия??!»
Голушкин внезапно поднялся и, закинув назад свое побагровевшее лицо, на котором к выражению грубого самовластия и торжества странным образом примешивалось выражение другого чувства, похожего на тайный ужас и даже на трепетание, гаркнул: «Жертвую еще тыщу! Васька, тащи!» – на что Васька вполголоса ответствовал: «Малина!» А Паклин, весь бледный и в поту (он в последние четверть часа пил не хуже приказчика), – Паклин, вскочив с своего места и подняв обе руки над головою, проговорил с расстановкой: «Жертвую! Он произнес: жертвую! О! осквернение святого слова! Жертва! Никто не дерзает возвыситься до тебя, никто не имеет силы исполнить те обязанности, которые ты налагаешь, по крайней мере никто из нас, здесь предстоящих, – а этот самодур, этот дрянной мешок тряхнул своей раздутой утробой, высыпал пригоршню рублей и кричит: жертвую! И требует благодарности; лаврового венка ожидает, подлец!!» Голушкин либо не расслышал, либо не понял того, что сказал Паклин, или, быть может, принял его слова за шутку, потому что еще раз провозгласил: «Да! тыщу рублев! Что Капитон Голушкин сказал – то свято!» Он вдруг запустил руку в боковой карман. «Вот они, денежки-то! Нате, рвите; да помните Капитона!» – Он, как только приходил в некоторый азарт, говорил о себе, как маленькие дети, в третьем лице. Нежданов подобрал брошенные на залитую скатерть бумажки. Но после этого уже нечего было оставаться; да и поздно становилось. Все встали, взяли шапки – и убрались.
На вольном воздухе у всех закружились головы – особенно у Паклина.
– Ну? куда ж мы теперь? – не без труда проговорил он.
– Не знаю, куда вы, – отвечал Соломин, – а я к себе домой.
– На фабрику?
– На фабрику.
– Теперь, ночью, пешком?
– Что ж такое? Здесь ни волков, ни разбойников нет, а ходить я здоров. Ночью-то еще свежее.
– Да тут четыре версты!
– А хоть бы и все пять. До свиданья, господа!
Соломин застегнулся, надвинул картуз на лоб, закурил сигару и зашагал большими шагами по улице.
– А ты куда? – обратился Паклин к Нежданову.
– Я вот к нему. – Он указал на Маркелова, который стоял неподвижно, скрестив руки на груди. – У нас здесь и лошади и экипаж.