– Почти? Стало быть, хоть немного, да сердишься? Кстати, ты меня зовешь Марианной; не могу же я тебя звать Неждановым! Буду звать тебя Алексеем. А стихотворение, которое начинается так: «Милый друг, когда я буду умирать…» тоже твое?
– Мое… мое. Только, пожалуйста, брось это… Не мучь меня.
Марианна покачала головою.
– Оно очень печально. Это стихотворение… Надеюсь, что ты его написал до сближения со мною. Но стихи хороши – насколько я могу судить. Мне сдается, что ты мог бы сделаться литератором, только я наверное знаю, что у тебя есть призвание лучше и выше литературы. Этим хорошо было заниматься прежде, когда другое было невозможно.
Нежданов кинул на нее быстрый взгляд.
– Ты думаешь? Да, я с тобой согласен. Лучше гибель там, чем успех здесь.
Марианна стремительно встала.
– Да, мой милый, ты прав! – воскликнула она, и все лицо ее просияло, вспыхнуло огнем и блеском восторга, умилением великодушных чувств. – Ты прав! Но, может быть, мы и не погибнем тотчас; мы успеем, ты увидишь, мы будем полезны, наша жизнь не пропадет даром, мы пойдем в народ… Ты знаешь какое-нибудь ремесло? Нет? Ну, все равно – мы будем работать, мы принесем им, нашим братьям, все, что мы знаем, – я, если нужно, в кухарки пойду, в швеи, в прачки… Ты увидишь, ты увидишь… И никакой тут заслуги не будет – а счастье, счастье…
Марианна умолкла; но взор ее, устремленный в даль, не в ту, которая расстилалась перед нею, – а в другую, неведомую, еще не бывалую, но видимую ей, – взор ее горел…
Нежданов склонился к ее стану…
– О Марианна! – шепнул он. – Я тебя не стою!
Она вдруг вся встрепенулась.
– Пора домой, пора! – промолвила она. – А то сейчас опять нас отыскивать станут. Впрочем, Валентина Михайловна, кажется, махнула на меня рукой. Я в ее глазах – пропащая.
Марианна произнесла это слово с таким светлым, радостным лицом, что и Нежданов, глядя на нее, не мог не улыбнуться и не повторить: пропащая!
– Только она очень оскорблена тем, – продолжала Марианна, – как же это ты не у ее ног? Но это все ничего – а вот что… Ведь здесь оставаться мне нельзя будет… Надо будет бежать.
– Бежать? – повторил Нежданов.
– Да, бежать… Ведь и ты не останешься? Мы уйдем вместе. Нам надо будет работать вместе… Ведь ты пойдешь со мною?
– На край света! – воскликнул Нежданов, и голос его внезапно зазвенел от волнения и какой-то порывистой благодарности. – На край света! – В эту минуту он, точно, ушел бы с нею без оглядки, куда бы она ни пожелала!
Марианна поняла его – и коротко и блаженно вздохнула.
– Так возьми же мою руку… только не целуй ее – а пожми ее крепко, как товарищу, как другу… вот так!
Они пошли вместе домой, задумчивые, счастливые; молодая трава ластилась под их ногами, молодая листва шумела кругом; пятна света и тени побежали, проворно скользя, по их одежде – и оба они улыбались и тревожной их игре, и веселым ударам ветра, и свежему блистанью листьев, и собственной молодости, и друг другу.
Заря уже занималась на небе, когда в ночь после голушкинского обеда Соломин, бодро прошагав около пяти верст, постучался в калитку высокого забора, окружавшего фабрику. Сторож тотчас впустил его и в сопровождении трех цепных овчарок, широко размахивавших мохнатыми хвостами, с почтительной заботливостью довел его до его флигеля. Он, видимо, радовался благополучному возвращению начальника.
– Как же это вы ночью, Василий Федотыч? Мы вас ждали только завтра.
– Ничего, Гаврила; еще лучше ночью-то прогуляться.
Хорошие, хотя и не совсем обыкновенные, отношения существовали между Соломиным и фабричными; они уважали его как старшего и обходились с ним как с ровным, как со своим; только уж очень он был знающ в их глазах! «Что Василий Федотов сказал, – толковали они, – уж это свято! потому он всяку мудрость произошел – и нет такого агличана, которого он бы за пояс не заткнул!» Действительно: какой-то важный английский мануфактурист посетил однажды фабрику; и от того ли, что Соломин с ним по-английски говорил, или он точно был поражен его сведениями – только он все его по плечу хлопал, и смеялся, и звал его с собою в Ливерпуль; а фабричным твердил на своем ломаном языке: «Караша оу вас эта! Оу! караша!» – чему фабричные, в свою очередь, много смеялись не без гордости: «Вот, мол, наш-то каков! Наш-то!» И он, точно, был их – и ихний.
На другое утро рано вошел к Соломину в комнату его любимец, Павел; разбудил его, подал ему умыться, кое-что рассказал, кой о чем расспросил. Потом они вместе наскоро напились чаю, и Соломин, натащив на себя свой замасленный серый рабочий пиджак, отправился на фабрику – и завертелась опять его жизнь, как большое маховое колесо.
Но ей была суждена новая остановка.