Иногда возможен. Когда отступают заботы о теме и о звуке, о плотности или легкости поэтических материй, о ремесленном труде и импровизационной спонтанности. Когда, скажем так, строку диктует чувство. “Договоримся, что тема не имеет значения (или не слишком большое значение имеет) в стихах. Важнее чувство, интонация…” — написал Синельников в заметках об А. Межирове3, имея в виду, очевидно, не только его одного. И в стихах о Лермонтове сказано то же: “Глубокое чувство не пошло. / Конечно, кудряшки, оборки… / Влюбленный в жену командира / Поручик успел записать / Какие-то грозные строки…”
Глубокое чувство — обычно несчастливое. Волна настоящей лирики накрыла Синельникова в стихах 1996 — 1998 годов, где речь об умершей любви: “Единоверческая церковь”, “Все, что, светясь, темнело в ней…”, “Драматургия”, “Заглядывая в окна”, “Я женился на голосе этом…”, “Гомеопата скудные крупицы…” и еще нескольких. Процитируем кратчайшее, самое простое: “Поседела одна, / Потемнела другая. / Дорогая жена, / И любовь дорогая. / В жалких сумерках дня / Все, что было, то сплыло. / Где-то мимо меня — / Мена шила и мыла”.
И в цикле стихотворных “Воспоминаний” тоже дышит чувство, горькое и живое, — о Параджанове, о Маргарите Тереховой, о Юрии Домбровском... В стихах об ушедших — “Болдырев и Слуцкий”, “Смерть поэта”. Последнее датировано 31 января 1996-го — день прощания с Бродским, день его похорон в Нью-Йорке. Стихи на этот случай замечательны прежде всего прямотой и честностью отношения — по-видимому, трудного. Печаль смешана тут с иронией, преклонение с ревностью: “…Ночь в нелюбимой Москве бурлит, / Твой Петербург угрюм, / И во вселенной твоей разлит / Злой, суховатый ум. / Все в ней сбылось… И сожженный дотла, / Как никогда, велик. / И равнодушье к тебе — что хула / На „Дженерал электрик”!..” Последние из приведенных строк особенно богаты оттенками — тут и пародированная евангельская цитата, и ёрнический парафраз известных слов Сталина о значении Маяковского из письма вождя к Лиле Брик. И ритм в стихах этих несколько “маяковский”, случаем вполне и многосмысленно оправданный. И финал, где после всех оговорок и ухмылок о Бродском сказано, что он — “Ахматовой месть, Цветаевой весть, / Убитой поэзии честь”, трогает всерьез.