В результате в главе о Солженицыне, например, гадания о том, что будет с Солженицыным после его возвращения в Россию, следуют за дежурной заметкой по поводу присуждения Солженицынской премии Евгению Носову и Константину Воробьеву; кагэбэшников, допрашивавших Леонида Бородина, автор обвиняет в том, что они теперь “работают у одного из лидеров Всемирного еврейского конгресса — банкира Гусинского”, а проклятия кровавому и антинародному ельцинскому режиму, ритуально исторгаемые рядом героев Бондаренко, соседствуют с надеждами на его падение. Анахронизмы Бондаренко не смущают: субстанция времени в его книге отсутствует.
Противоречий он не стесняется тоже. Трудно не заметить, что тезис, высказанный на одной странице, опровергается на другой, что одни и те же биографические факты оцениваются со знаком плюс или минус в зависимости от принадлежности героя к “нашим” или “не нашим”. Если ненавистные Бондаренко шестидесятники, либералы и демократы были причастны к идеологическому аппарату ЦК КПСС, как Карякин, заведовали отделами газет и журналов, как Егор Гайдар, были секретарями Союза писателей, как Григорий Бакланов, так они — “бездарные прихлебатели режима”. Если же Феликс Кузнецов возглавлял Московское отделение Союза писателей, послушное воле ЦК, то он не прихлебатель, а созидатель: “из космополитического болота создал оплот патриотических сил”. А если Валерий Ганичев работал в самом ЦК КПСС, так он — “русский меченосец”, причастный к созданию “Русского ордена” в ЦК, противостоящего “пятой колонне”, а его начальственные посты в “Молодой гвардии” и “Комсомольской правде” — не служба режиму, а служение русской идее (“не случайно при словосочетании „Молодая гвардия” вздрагивают все сатанисты и русофобы”). Если Евтушенко и Вознесенский писали о Лонжюмо и Братской ГЭС, так они — “придворные поэты”, если свершения советской власти славил Михалков — так он служил “сильному и единому государству”.
“Я всегда сужу о художнике не по его интервью или публицистическим статьям, а по его творческим работам”, — пишет Бондаренко, предваряя беседу с Никитой Михалковым. Лукавит, конечно. Эстетика для Бондаренко глубоко вторична. Была бы засвидетельствована патриотическая направленность речей и действий писателя, а там Бондаренко и в его творчестве достоинства найдет. Эта хамелеонская переменчивость особенно наглядно выступает, когда персонажи из враждебного лагеря внезапно обнаруживают лояльность к идеям Бондаренко.