И как всегда во сне, когда вот-вот и что-то поймёшь, уже понимаешь, тебя разбудили. За окном орал Андрей. Он специально вышел поорать, дождался случая. Крепился, держался, смотрел на спящих соседей — и вот Джанкой, двадцать минут. Что он орал? Он орал: “Персики! Яблоки! Мобильные телефоны!” Орал: “Бычки!” Орал: “Матрасы и подушки!” Он продавал весь мир — и тех, кто продаёт, и тех, кто покупает. Ему было всё равно. “Куры! Куры-гриль! Семечки! Книги по эзотерике! Восточные единоборства! Меридиан!” Меридиан ему особенно понравился, и он прокричал его три раза. В час ночи на пустом перроне в Джанкое — “Меридиан!”, представляете? Андрей знал, что делает. Его пёрло, и пёрло со страшной силой; мир, что внутри, — накопленный, жалкий, смешной, — рвал его на части, наружу, и каждая часть вылетала отдельным криком: “Харьков! Джанкой! Феодосия! Море!”; “Море! Куда-то! Море! Оля!”. Оля уже не спала, никто не спал. Андрей знал, что будет: кто-то, не выдержав, выйдет, набьёт ему морду, — и поэтому торопился, всё чаще сбиваясь на “море”: “Канатки! Эмблемки! Море! Море!”; “Три лестницы! Взрывы! Недорого пицца! Тупица! Напиться!”; “Рапаны! Канистры! Министры! Карманы!”. Кто-то уже шёл по проходу. Это был я. “Уключины! Вафли! Трезоры! Вставайте!” Андрей уже ничего не мог поделать — ни с собой, ни со мной. “Анжела! Будрайтис! Зайти на пригорок! Увидеть!” Я шёл его прибивать, я и сам сейчас мог заорать всё, что угодно: “Бездарность! Коняшки! Маняшки! Женева!” Даже если бы он сейчас вдруг заткнулся, даже если бы испарился, исчез — я всё равно нашёл бы его, из-под земли достал и вогнал обратно в землю. В голове орали: “Муфлоны! Синкопа! Скачите! Улить!”
Двери вагона были закрыты, но я нашёл, как их открыть. “Рамаха! Антанта! Бистури! Желема!” Проводница возникла на пути и сказала: “Отправляемся”, — но тут же отошла в сторону. Сейчас меня мог остановить только один человек — я сам, но я был уверен, что он этого не сделает. “Фонари! Асфальты! Жасминки! Андрэи!”
Я стоял, стоял на перроне и орал. Мимо меня проезжали вагоны: девятый, десятый, одиннадцатый, мой двенадцатый. Мир лучился из меня, играл, переливался красками. Теперь я не был уже частью жизни, лучшей или нелучшей его частью, теперь я делал с этим миром всё, что хотел, называя его по имени. Последним моим словом было “Мянака”. “Мянака” — и всё, закончилось. Фонари стали фонарями, асфальт превратился в асфальт. Фрагментослов распался на составляющие.