У нее было правило, что все “слабое, беззащитное” должно обретать в ее доме приют. Это “слабое, беззащитное” был какой-то ее эмоциональный конек, и она могла так растравить мне этим душу, воткнуть в нее такое словцо, воткнуть и там три раза повернуть, зацепить таким синтаксическим оборотом и так поразить и ранить, что я, особенно в детстве, испытывала настоящие нервные потрясения. Но и потом тоже. Она так могла меня накрутить, высечь такую жгучую искру сострадания ко всем отверженным, что, если бы я поступала адекватно ее внушениям, я бы давно уже, натянув на себя вретище и посыпав голову пеплом, удалилась бы в какой-нибудь лепрозорий обмывать язвы у прокаженных… Из мамы получился бы первоклассный миссионер, стоящий во главе крупной благотворительной организации. Она всех бы воодушевила на подвиги. Все бы у нее отправились в Индию кормить голодающих или в Зимбабве спасать бездомных детей. Но я научилась смягчать болезненные уколы ее словесных стрел.

“Нет, — порой думала я, — прочь от этой теплой природности, сентиментальной душевности — туда, туда, на ледяные метафизические высоты. К жизни духа! И там — гореть, спалить себя дотла”.

Этим я чуть не угробила одну хорошую девушку из Харькова, поэтессу, которая приехала поступать в Литинститут, а поселилась у меня, еще на Кутузовском. И вот я уходила на целый день на занятия, беря ее с собой, потом мы шли или в гости к друзьям-поэтам, или на литературный вечер, или на семинар поэзии, возвращались уже поздно, засиживались у меня на кухне, она удалялась спать в мою комнату, а я тут же раскладывала блокнотик и писала стихи. Потом она просыпалась, чтобы со мною идти в институт, а я, одетая еще со вчерашнего дня, читала ей то, что написала за ночь.

Через несколько дней она взмолилась:

— Да я так умру! Не могу больше! Не спать, не есть… У меня уже от этого кофе стучит в висках, от сигарет — одурь.

А я ей:

— Как это у Бунина: “До черноты сгори!”

Стою перед ней — мне 19 лет, белые волосы ниже плеч, узкие джинсы заправлены в высокие сапоги, вокруг шеи длинный небрежный шарф. Амазонка.

— Нет, — говорю, — конечно. И не надо тебе так страдать! Можно ведь жить как все! Ничего в этом нет такого… ужасного.

И, видимо, это так впилось в нее — как отравленное жало, — что она, приехав снова, поступила в Литинститут, стала писать день и ночь стихи, то есть “гореть до черноты”, тоже отпустила себе длинные волосы, надела джинсы, заправила в сапоги, и издалека нас с ней даже стали путать.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги