Дуда обращается к психологии изредка и ненадолго, что делает ее краткие, как бы нечаянные визиты особенно ценными: “осень жизни безжалостна к вёснам” или “убойную силу стесненного сердца / боится осмыслить кондовый рассудок…”. Но цитировать можно почти все подряд по той причине, что все, что пережито и не банально сказано, в какой-то мере подходит под зыбкую категорию “психологизма”. “Трудно даются нам первые классы / поднаторевшей в риторике школы: / мы — не рабы, но плетемся за насыпь, / обремененные сердцем тяжелым”… И так далее, как говорится, и так далее!
Как бы ни была грустна жизнь, как бы ни соответствовала этой грусти поэтическая мысль, само звучание стиха, невольно поющего ритмами трехсложных размеров, смягчает фундаментальную печаль мироздания. Это онтологическое свойство поэзии, русской поэзии, вскормленной и воспитанной регулярными метрами. А кроме того, помимо очевидной радости, которую доставляют Дуде амфибрахии, дактили и анапесты, ему нравится поэтическая смесь печального и радостного — тоже генетический признак стихотворной речи, в котороймелодией одной звучат печаль и радость. Более того, смешное и грустное у Дуды слиты иногда до полной неразличимости: “А вас и не надо пускать за границу: / вы эту страну отогрели, как птицу…”; “Ласточка с Лесбоса писем не пишет, / не провоцирует, не донимает, / улице хочется плюшевых мишек, / осени болдинской с ласковым маем…”. Ну как? Как вам болдинская осень с ласковым маем? Ничуть не изменяя грустному напеву — шутит, острит напропалую: “Губы облизывать нам бы, сюсюкать, / дайджест на радостях путать с инцестом, / выручку в твердых подсчитывать штуках, / плыть по течению, знать свое место”; “и чего ж тут, я думаю, Карамзину / так трудиться, мантулить так эту шпану…”.
Два раздела в этой книге, всего два: “Миллион терзаний, миллион” и “Жить от противного все же есть способ”. По поводу первого хочется сказать, что, видимо, терзаний нигде не меньше, но наш миллион, на котором сосредоточен поэт (“не Марсель это шумный, не праздный Версаль, а всего лишь Торжок или Клин”), — российская провинция с приметами вечной разрухи и неисповедимой любовью к непогоде, к рябине (“кисть рябины под шелест дождя”), вполне банальной любовью. И все-то дело в разнообразии непредвиденных поворотов чувства: “И вы мне не нравитесь: / атомный вы, / какой-то не чистый, не гуманитарный. / Я в новый хочу, но билет — до Москвы. / А все еще — едем… А все еще — Сарны…”