На линии “автор — рассказчик — рассказываемое — читатель” Кононов выделяет еще одно звено — позицию рассказчика в настоящем, наблюдающего себя в своих воспоминаниях, что можно сразу и не заметить в силу яркости этих “воспоминаний”, их шокирующей откровенности или болезненности. Проиллюстрирую на примере из текущей критики. Не так давно, обсуждая роман Кононова “Похороны кузнечика” (см. “Новый мир”, 2002, № 4), Никита Елисеев привел в качестве прототипа кононовского отношения к эротике и вообще к телесному рассказ Куприна “Морская болезнь”, в котором, цитирую: “Тошнотворное состояние женщины, интеллектуалки после того, как ее изнасиловал жлоб, — это ощущение все того же прыщавого подростка, воспитанного в эстетических традициях, напрочь отвергающего эротику...” Не подвергая обсуждению сию трактовку рассказа Куприна, возражу по поводу прямых аналогий, когда критик заключает о таком же переживании телесного у Кононова. Рассказчик в его прозе занимает ту же позицию по отношению к себе, свидетелю неких событий, что и Никита Елисеев, как бы ставящий себя или читателя на место подростка, по отношению к купринскому тексту. По сути дела, анализируя читательское восприятие, Елисеев пишет типичный кононовский рассказ, так что не удивлюсь, если приводимое критиком понимание Куприна возникло именно под влиянием (то есть после чтения) Кононова. А если так, то была реализована одна из основных целей кононовской прозы (о чем подробнее — ниже) — побуждение читателя к самоанализу, “снимающему” психические травмы. Иными словами, это выделение особой позиции рассказчика в настоящем принципиально: в прозе Кононова мы всегда имеем дело не с “прыщавым подростком”, но со взрослым, пытающимся схватить в самом себе этого подростка-вуайериста за увертливый загривок.