Тот же Чхартишвили, выступая под собственным именем, призывает брать пример с демократического Запада, где писатель вовсе не стремится быть учителем, совестью нации и проч., — он просто пишет тексты. Потому что высокая социальная значимость литературы — признак того, что общество больно, равнодушие к ней — признак выздоровления, а крохотные тиражи высоколобых книжек — норма жизни; и давайте пользоваться драгоценным даром — свободой слова — в своих собственных творческих интересах (“Похвала равнодушию” — “Знамя”, 1997, № 4). Тем более что интеллигенция — это такой причудливый чисто российский феномен, который возник из чувства вины перед народом, каковое чувство сегодня есть “несомненный атавизм”; впрочем, атавизмом является и сама интеллигенция — нация в нации, чья жизнь искусственно продлевается “внеклассным чтением русской литературы”. Но конец близок: ныне она сливается с народом; подобный процесс уже свершился в Англии, где джентльмены растворились в общей массе нации, и чем быстрее он завершится у нас, тем будет лучше для всех и в первую очередь для самой интеллигенции ( Г. Чхартишвили, “Писатель и самоубийство” / М., 1999/).
Можно было б привлечь и других, не менее уважаемых авторов — но, наверное, довольно и изложенного. Теперь пришла пора разобраться с тем, какой, собственно, пафос питает призывы скорее расстаться с прежними, выработанными диктатурой представлениями, переключиться с “мы” на “я”, уйти из общественной жизни в частную и тихо-спокойно исполнять свои профессиональные обязанности. Иначе говоря — какую социальную роль избирает для себя бывший “творческий интеллигент”, кем/чем он хочет стать, перестав быть интеллигентом? Ответ, в общем, понятен: он желает обернуться западным интеллектуалом, который, дескать, и есть собственнопрофессионал— молодой городской или какой там еще. Непонятно только, почему мы решили, будто на Западе профессионал не употребляет слова “мы” и вообще не интересуется ничем, кроме профессии.
В чем состоит их (наша) работа