Вернувшись из Боливии, я понятия не имел, чем буду заниматься, но подозревал, что рано или поздно постучусь в двери клуба “Олимп” и воспользуюсь именем Роберто Гальярдо вместо пароля. А пока можно было попытаться извлечь из моей поездки хоть немного выгоды. Я отобрал из огромной пачки фотографий дюжину самых эффектных и разослал по редакциям, снабдив зарисовки кошмарной жизни на свалке в Ла-Пасе коротенькими комментариями. На успех я совершенно не рассчитывал и потому запрыгал от радости, когда мне позвонили из одного весьма популярного еженедельника и сказали, что готовы опубликовать фоторепортаж, если мои финансовые претензии не окажутся запредельными. Потом я неделю брал перед сном интервью у знаменитого фотографа, а на расспросы матери о планах на будущее отвечал, что отправлюсь в новое путешествие за новыми снимками. Когда журнал вышел, я часами рассматривал подборку своих фотографий и перечитывал куцый текст, почти не тронутый редакторами. Я вспоминал колоритные сцены, подсмотренные на свалке, придумывал новые сюжеты, старался следить за новостями, чтобы угадать, в какой точке земного шара может сгодиться моя камера. То были золотые деньки. Неприятности быстро стерлись из памяти, и поездка в Боливию стала казаться мне захватывающим приключением, а сам я настоящим героем. Я вновь и вновь перебирал свои воспоминания, стараясь пригладить и приукрасить их, а заодно выставить себя в самом выгодном свете.
Но шли недели, и я начал понимать, что теряю время. Долго почивать на лаврах мне не пришлось: мои фотографии не нашли у публики ровным счетом никакого отклика, и хотя поначалу я тешил себя фантазиями об очереди из издателей, жаждущих поручить мне новые репортажи из экзотических стран, телефон упорно молчал. Моя персона никого не волновала. Брат то и дело подливал масла в огонь: глядя, как я валяюсь на диване, рассеянно нажимая кнопки на пульте телевизора, он обзывал меня неутомимым журналистом. Матери было не до меня: она продолжала заниматься “своей проблемой”, на этот раз поочередно посещая то церковь, то спортзал. Брат полагал, что она вновь завела роман, на этот раз с тренером или со священником. Сам он склонялся ко второму: интрижка с тренером казалась ему чересчур вульгарной, как в порнофильме по кабельному каналу. Роман со священником, напротив, отдавал высокой литературой и давал нам лишний повод гордиться нашей мамой. Отец не интересовался ничем, кроме акций, финансового кризиса и положения своей команды в турнирной таблице. Время от времени он, чтобы поддержать традицию, затевал перепалки с матерью, но всякий раз, когда она просила его позаботиться о сыновьях и устроить нас с братом на работу, хотя бы курьерами в свою контору, отец рассказывал одну и ту же фантастическую историю о трудолюбивом и упорном юноше, который во всем полагался исключительно на собственные силы — “Пора положиться на собственные силы”, — приговаривал мой брат, направляясь в уборную — и, разумеется, добился успеха. Такой была моя жизнь, пока я не встретил Лусмилу.
Я вел машину по ночному шоссе, салон наполняла негромкая музыка, на заднем сиденье беспокойно дремала красивая женщина, и ей снились смертельно раненные солдаты, умоляющие, чтобы их пристрелили. Следуя за узким лучом от фар, разрезавшим густую мглу, мы с Надим приближались к Мадриду. Негритянка села в машину, словно в тюремную камеру, с видом человека, который не знает, сколько испытаний ждет его впереди и суждено ли ему увидеть рассвет. Мне был знаком этот тоскливый тревожный взгляд: он находил меня в толпе, заставляя поднимать фотокамеру, возникал на только что проявленной пленке, и мое сердце сжималось от боли. Бережно доставая снимки из ванночки с реактивами, я не мог налюбоваться на эту пронзительную, печальную красоту: она не знала ни границ, ни возрастов и потому объединяла мир. Я старался не думать, какого черта понадобилось Докторше, просто слушал музыку, а когда мне надоедали меланхолические мелодии, переключался на другую радиостанцию, заполнявшую эфир излияниями одиноких сердец, позабытых родными стариков, подростков, говоривших шепотом, чтобы не разбудить родителей, измученных и загнанных людей, которые едва могли дождаться ночи, чтобы выплеснуть в мир боль, от которой душа гниет живьем, поведать всем чудовищные тайны, о которых больше невозможно молчать. За Надим можно было не беспокоиться: по большому счету я ее уже спас. Даже если девчонку придется бросить посреди улицы, там ей все равно будет лучше, чем на берегу. Всматриваясь в освещенную фарами дорогу, я пытался представить будущее Надим. У моих трофеев порой бывают удивительные судьбы; их истории полны боли и грязи, невероятных событий и головокружительных поворотов, все без исключения невыносимо печальны, и каждая начинается на минном поле, посреди кишащей крысами свалки или на морском берегу, где шум прибоя звучит, как хохот палача.