— Нет. Я ведь живу от мельницы очень далеко.
— Вот-вот. Значит, теперь уже недолго, — сказал Шулькин, явно думая о чем-то своем.
7
Хотя сезон еще не наступил, Евпатория жила насыщенной жизнью. С самого утра пляж был полон. Недалеко от кафе-поплавка, как раз против «Дюльбера», покачивались на якорьках парусные лодки — «Посейдон», «Артемида», «Гелиос». Греки с обнаженными торсами аполлонов и гераклов, живописно полулежа на корме, приманивали более или менее моложавых старушек. А над пляжем стоял чудесный, ни с чем не сравнимый мягкий гомон летнего моря, где лепет, плеск и шипение легкой зыби сливались с детским ликующим визгом и сияющим смехом женщин. Люди наслаждались солнцем, морем, дюнами, и никто не думал о том, что в это время казаки, снявшись ночью на баржах, подошли к Скадовску.
Но Шулькин об этом думал. Больше того, он кое-что знал. Поэтому он пришел в подвал к Бредихину.
— Есть хорошие новости! Казаки наголову разбиты под Хорлами!
— Ну? Вот это здорово! Подробности известны?
— Пока нет. Знаю только, что высадились они в Скадовске и кинулись по суше на Хорлы, но Красная Армия сбросила их в море. На Севастополь драпанули жалкие остатки.
— Спасибо, дорогой. Это хорошо, что ты ко мне пришел.
Елисей подумал о том, что Еремушкин относился к нему сурово. Он приходил только тогда, когда ему что-нибудь было нужно, но никогда не приходил рассказать новости. А ведь он тоже вправе знать то, что они знают. Еремушкин ему не доверял. Это ясно. А вот Шулькин доверяет.
— Я тебе пока не нужен? — спросил Леська.
— Нет. Покуда нет. Когда понадобишься, я к тебе забегу. Ну, мир праху!
Это был коренной евпаториец.
Леська бросился к Шокареву. Еще за квартал ему почудился запах черного кофе.
— А-а! Леся! А я как раз собирался к тебе. Постой, что это за роба на тебе?
— А что? Ты видел ее много раз.
— Неужели?
— В студенческом костюме жарко, да и выгорит он на солнце в одну минуту, а эти штаны с рубахой выдержат самое адское пекло!
— Да, но это даже не парусина...
— Правильно! Это парус номер семь.
—
— Странно, очень странно.
— Чем же странно? Живу по средствам.
— Ну, займи у меня. Отдашь как-нибудь.
— Не хочу.
— Но ведь ты одет просто неприлично.
— Вполне прилично. Штаны как штаны. Даже с карманами. А на рубахе пуговки — золотые с орлами. Шик! Ну да бог с ним! Ты вот что скажи: зачем ко мне собирался?
— Да, да... Наконец-то мне удалось выяснить, что десант предполагается высадить в порту Скадовском.
Глаза Елисея стали железными.
— Все-таки удалось?
— С большим трудом, конечно, но удалось.
— И это точно?
— Абсолютно точно.
Елисей задохнулся. ..
— Джинабет! — выругался он по-татарски и вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.
Шокарев не побежал за ним, не попытался выяснить, что так возмутило его друга... Все было ясно. Ясно для обоих.
По дороге в «Дюльбер» Леська вспомнил о том, что тем же словом, но по-русски, обругал его когда-то Гринбах. Изменился ты, Бредихин, с тех пор. Совсем другой человек.
В «Дюльбере» уже не было часовых. Елисей побрел по коридорам первого этажа. Двери в «люкс», где обитал атаман, раскрыты настежь: там производили уборку.
— Так. Значит, информация Шулькина подтверждается.
Поцеловав руку Аллы Ярославны, он рассказал ей о разгроме белых под Хорлами.
— Ты полагаешь, будто это к лучшему? — задумчиво спросила Карсавина.
— Конечно. Если белым не удастся вырваться на материк, они в Крыму задохнутся.
— Не думаю. Если Крым будет самостоятельной республикой, он сможет существовать, как Болгария или Румыния. Здесь пшеница, баранина, рыба, виноград. А крымская Ривьера с купальнями и лечебницами! Вполне можно жить.
— Красные этого не допустят.
— А вот это — дело другое.
Пауза.
— А почему вам не хочется, чтобы пришли красные?
— Они задушат культуру. Куда, например, денется Блок?
— Куда? Но ведь «Двенадцать» у большевиков самая популярная поэма.
— «Двенадцать» — это уже не Блок.
Леська хотел возразить, но она вдруг прочитала тихим грудным голосом, которым обычно не говорила, но который берегла для стихов:
Читала она с несколько подчеркнутой дикцией, но хорошо. Под конец голос ее подернулся легкой хрипотцой, и от этого стихи стали еще значительней:
— Чем я должен восхищаться? — сдерживая раздражение, спросил Елисей.
— Возвышенностью чувства.
— Какого? Религиозного?
— Поэтического.
— А что это такое?
— Этого не объяснишь.