Мне кажется, что писатели более слепы к реальной жизни, чем бытовые люди. Софья Андреевна лучше знала своего великого мужа, нежели он ее. Его ненависти и страху она противопоставляла снисходительное презрение. Если бы Достоевский понимал людей, а не придумывал их, разве мог бы он сойтись со своей первой женой, которая потом отравила жизнь и такому проницательному человеку, как Василий Розанов? Последнего хоть как-то извиняют крайняя молодость и соблазн наследовать величайшему гению. Писатель изумительно понимает придуманных им людей, тут он такой человекознатец, что диву даешься: проследить душевный путь Раскольникова заглянуть в омут Свидригайлова — да как же надо знать человека в его самых тайных и темных глубинах! Но ведь эти люди придуманы Достоевским. А в жизни он наверняка проходил мимо раскольниковых и свидригайловых, ничуть не догадываясь об их сути, — его первая жена была пострашнее Свидригайлова. Пруст недаром складывал своих персонажей из разных обитателей сен-жерменского предместья, Комбре, Бальбека и этих искусственно созданных особей рассматривал в свой поразительный микроскоп. Недаром он не испортил отношений ни с одним из своих светских друзей. Ведь даже на такую цельную в своем очаровании и пороках фигуру, как Робер де сен Лен, пошло семь юных баловней высшего парижского общества. И лишь светский лев Монтегю предъявлял единоличные права на барона Шарлюса, сложенного все-таки из двух аристократов, мотивируя свои претензии тем, что только он один может позволить себе быть настолько сумасшедшим.
Если говорить о нас с Дашей, то она, несомненно, знала меня лучше, чем я ее. Разве могу я претендовать на понимание Дашиной сути, если не в силах объяснить, как случилось, что через день после открытия ее в столовой, смиренно признав ничтожность и несостоятельность своей жалкой личности рядом с ней, такой красивой, величественной, взрослой, недоступной, дочери звездочета и белозубой людоедки, невесты известного поэта, спешащего сюда за чисто формальным согласием, ибо все давно решено и чувством, и семейным расположением к этому браку, — так вот, как могло случиться, что через день мы, целуясь взахлеб, упали со скамейки на дорожку, вьющуюся в глубине тощего парка дома отдыха меж рядами тамарисков, и продолжали целоваться, терзая гравием бедную Дашину спину.
Мне кажется, я помню все, что тогда произошло, но все равно не нахожу объяснения случившемуся. Я и тогда был ошеломлен своей быстрой победой, но все же не настолько, как из дали лет. Тогда я вроде бы допускал, что Даша невольно ответила силе владевшего мною чувства, но ведь и самая неистовая страсть не гарантирует успеха.
А было так. Я пошел на танцы в санаторий ВАММа. Уже перед концом программы на площадке появилась Даша с кем-то из ленинградцев. Кажется, это был бритоголовый сын Лавренева, один из тех, кому обязана появлением поговорка, что родители наказаны в своих детях. Я пригласил Дашу танцевать, потом еще раз и еще. Бритоголовый не возражал, кажется, он вообще не танцевал. Поначалу мы сбивались, у меня полное отсутствие слуха и чувства ритма. Странно, я не знаю, был ли у Даши слух, я никогда не слышал ее поющей или хотя бы мурлыкающей какой-нибудь мотив. Кажется, это признак скрытной натуры, человек проговаривается в том, что он напевает и как напевает, даже про себя. Но чувство ритма у нее, несомненно, было, она быстро подстроилась под мой сбивчивый шаг, и дело пошло на лад. Меня выручала спортивность, тот волевой напор, который может заменить многое, в том числе отсутствие слуха, к тому же я хорошо двигался. Кто-то назвал нас лучшей парой на площадке. Но едва ли я покорил Дашу танцами, как Фред Астор. Не могу сказать, что я оказался блестящим или хотя бы находчивым собеседником, у меня в башке от волнения образовался полный вакуум. Бессильный родить даже жалкую мысль, поделиться хоть поверхностным наблюдением, я изредка отваживался на вопросы, получая односложные ответы. Так я узнал, что Даша учится в текстильном институте, на машиностроительном факультете, что в Коктебеле она второй раз и ей тут нравится. Нельзя сказать, что эти сведения способствовали нашему сближению.
Нет страшнее муки — муки слова. Я вполне понял жестокую правду этого утверждения не за письменным столом, где я всегда выкручиваюсь с помощью компромиссов, утишающих эту муку, а на танцевальной площадке с Дашей. Я не охоч до праздного словотока, но и не молчун, меня интересует творящаяся вокруг жизнь, привлекают даже самые невзрачные люди, а Коктебель был так богат новыми впечатлениями, и столько хотелось узнать о нем у старожилки, какой по праву могла считаться Даша, но все слова заледенели в глотке, как звуки каретного рожка барона Мюнхаузена в мороз. Нас словно поместили в какой-то умственный и душевный вакуум, озвученный навязшей в зубах танцевальной музыкой. Бывает сладостная изолированность любящих посреди шумной толпы, но к нашему случаю это отношения не имело. И я обрадовался, когда исполненный сонной неги голос Варламова стал прощаться с нами: