Конечно, это открылось мне не на краю мусорной свалки, а много позже, если вообще не сползло сейчас со стерженька шариковой ручки и высветило что-то в прошлом, что может помочь моим выводам в конце повествования.
С великой мукой, под непрекращающийся Дашин смех, который не давал мне впасть в отчаяние, добрались мы до тусклого, очень старого, быть может волошинских времен, фонаря на полусгнившей деревянной ноге, с шестнадцатисвечовой лампочкой без колпака. Он почти не давал света, но был несомненным признаком цивилизации. И почти сразу под ногами зашуршал гравий полузаросшей жестяной травой дорожки. Приключение подходило к концу. А что будет завтра? Даст ли мне сегодняшний вечер шанс хоть на какую-то короткость с Дашей или придется все начинать сначала? А что, собственно, случилось такого, что позволяет мне рассчитывать на Дашино внимание? Несколько танцев. Но она любит танцевать, каждый вечер ходит в ВАММ и танцует с каждым, кто ее пригласит. И если бы мы не заблудились по моему топографическому идиотизму, то давно бы расстались и разошлись по своим номерам. Все так, но мы еще не расстались, и за нами коротенькая жизнь вместе по пути сюда с преодолением всевозможных препятствий, нас соединили буераки, овраги, бугры, канавы, лужи, она была у меня на руках, что-то говорила, смеялась, и слова ее, и смех принадлежали нам обоим так же, как и этот забытый Богом и людьми дряхлый волошинский фонарь. Я отделился для нее от курортного фона, перестал быть просто фигурой, оживляющей пейзаж.
Мы одновременно увидели скамейку, почти вросшую в землю, кривую, в облупившейся краске и конечно же с какой-то старой памятью в морщинах дерева. Не сговариваясь, мы подошли к ней и сели. Она была мокрой и холодной.
— Надо перевести дух, — сочла нужным объяснить наш поступок Даша: она бессознательно давала кому-то отчет.
Вот тут бы и сказать находчивое, теплое слово, как-то обнаружить свою суть. Бессловесные люди не менее утомительны, чем болтуны, — с теми и с другими собеседник утрачивает ощущение собственной ценности. Но все, что крутилось в башке, казалось таким пустым, бедняцким, не стоящим Дашиного внимания. А ведь она все время старалась как-то озвучить наше общение, хотя я давно догадался, что из нас двоих она молчуньей породы. Ей надо гораздо реже и меньше колебать эфир, чтобы выразить нужное, соответствующее моменту, нежели мне, вечно во всем сомневающемуся, и слова, которые она роняла, были куда ближе к своей вещественной и душевной сути. Она производила над собой насилие, чтобы не висело над нами угрюмое молчание, а я был как хорошо закупоренная и запечатанная сургучом бутылка, которую кидают в море терпящие бедствие. Но это шло не от тупости, безмозглости, а от сознания ее подавляющего превосходства. Что мог сказать я дивному существу, чей слух только что ласкали голоса сирен: Каплина, Десницкого, Мариенгофа, Лавренева, Мессера и низкие хрипловатые ноты Горностаевой, заставлявшие всех цепенеть, или восторженно вскрикивать, или давиться от хохота? Мысли не шли, я даже не мог сообразить, какая сегодня погода, в полном отчаянии я наклонился к ней и поцеловал, словно не было урока на площадке. Я поцеловал ее не в ямку над ключицей, а прямо в губы. И она ответила мне, продлив наш поцелуй и будто забыв о данном мне уроке.
Мы целовались, пока не рухнула трухлявая скамейка, унеся с собой память о поцелуях Андрея Белого с какой-нибудь русалкой или объятиях Марины Цветаевой с той же русалкой, и оказались на земле. Но и тут мы не перестали целоваться, и прошла целая вечность, прежде чем Даша сказала:
— Помоги мне встать.
Я помог, и мы опять принялись целоваться, теперь уже стоя.
Когда я проводил ее домой, мы жили в разных флигелях общего строения, ни в одном окне не горел свет. Но я не заметил в Даше и следа беспокойства. То ли это было следствием самообладания, то ли того домашнего договора, который был принят у них в семье.
Я не мог пойти спать. Калитку, выходящую на море, ночью запирали. Я перелез через побеленную глинобитную ограду, на ходу посрывал с себя одежду и кинулся в парную, но все равно освежающую воду. Море было тихое и сонное. Доплыв до буйка, я уцепился за него и некоторое время пытался понять, что со мной произошло. Я не знал тогда простых и мудрых слов Гёте: очень легко полюбить ни за что, очень трудно — за что-нибудь. Кажется, у Гёте сказано еще круче: невозможно за что-нибудь.