Даша жила у меня до октябрьской паники. Мы ходили в институт — каждый в свой; у меня началась сессия — закончился второй курс. В середине октября немцы подошли к Москве, планомерная эвакуация промышленности и разных важных учреждений на восток перешла в драп. Мы проводили отчима, уехавшего в Куйбышев с Радиокомитетом. Мать ехать отказалась. «Пускаться вдогонку за сталинским социализмом — это чересчур, — сказала она. — Я лучше посмотрю другой вариант земного рая. Наверное, он столь же омерзителен, но для этого хоть не надо трогаться с места». Мой институт эвакуировался в Алма-Ату. Тогда, не сказав своим ни слова, я сделал вторую, но не последнюю попытку отправиться на фронт, избрав простейший путь — через райвоенкомат. И хотя в панике брали всех без разбора — косых, кривых, хромых, кособоких, сердечников и астматиков, — я снова не подошел. Дорогой родине было нужно, чтобы я доучивался в киноинституте. Можно подумать, что самым важным в эту трагическую пору была подготовка новых кадров сценаристов для отечественной кинематографии, даже в лучшие времена выпускавшей на экраны не более десятка фильмов в год. Словом, повторилась история со школой лейтенантов, с одной поправкой. Когда я заупрямился, меня отправили на врачебную комиссию, откуда я вышел белобилетником. А ведь я только что проходил медицинское обследование, признавшее меня годным в любой род войск. А сейчас мне впаяли психушную статью. Вот как давно додумались выбраковывать неугодных людей, объявляя их психами. Хорошо хоть обошлось без принудлечения, хотя районный психдиспансер взял меня на учет. И я остался в Москве. А через короткое время вместе с Дашей переехал на Зубовскую. Этому предшествовал телефонный звонок Анны Михайловны. Она долго говорила с мамой, потом с Дашей, и семейный совет предписал мне помириться с Гербетами. У Анны Михайловны не хватило высоты извиниться передо мной за истринскую сцену.
Даше было тяжело в нашей крошечной квартиренке, она в ней не помещалась. В ванную был ход через мамину комнату. Даша не могла ни вымыться угрюм толком, ни принять душ — мама и ложилась и вставала поздно. На кухню, если там находилась Вероня, было не войти, а в уборную Даша не вписывалась (это не каламбур) из-за своих габаритов. Это помещение годилось для таких астеников, как наша семья (некогда полная Вероня иссохла к старости в дубовый листик), Даша принадлежала к пикническому, или атлетическому, типу.
Дашу угнетало и то, что она сидит у нас на шее. Я зарабатывал журналистикой сущие гроши, Вероня получала пенсию — двадцать три рубля: весь наш доход. А Гербеты процветали. Мало того, что колхозные трудодни обеспечили их, как говорят в деревне, до новины, Август Теодорович в связи с бегством философской профессуры стал нарасхват: в двух институтах он заведовал кафедрой, в трех — преподавал, и самое невероятное — его «Логика» пошла в печать. Почти весь философский корпус состоял из марксистов-ленинистов и, естественно, членов партии, Гербет был беспартийным, идеалистом и занимался греками В философском смысле Москва уподобилась Элладе, в лице Гербета здесь господствовала афинская школа.
Мне думается, что переезд к Гербетам был началом конца нашего с Дашей брака. Я каждый день навещал маму и Вероню, работал в своем кабинете, но ночевать отправлялся на Зубовскую, не в силу уважения к домостроевским правилам, а из неиссякаемого влечения к Даше. А ей, как я понял много времени спустя, наше уже не запретное, а санкционированное свыше, не романтическое, а официальное, почти механическое еженощное соединение стало докучно. Физиологически она в нем не нуждалась, близость была апофеозом риска домашней борьбы за самостоятельность, бунта утверждения себя, великой тайной. А сейчас за стеной кряхтели, словно пародируя нас, старики (им, кстати, не было пятидесяти), звенел на редкость голосистый металл советской ночной посуды, рушилась вода в уборной.
Правда, поначалу Даша испытывала некоторый подъем. Она впервые взяла верх над семьей, поступила по-своему, стала женой человека, которого сама выбрала, покончила с унизительно затянувшейся детскостью. Теперь она для всех взрослая, замужняя женщина. Конечно, это была нешуточная победа. Даже пойти ночью в ванную по женской надобности, вспугнув чуткий от несмиренности сон матери, доставляло некоторое удовольствие. Подчинение пусть самому любимому человеку все равно надоедает, и мы начинаем мечтать о реванше. Сейчас она брала реванш за покорность, необходимость обманывать, врать, молчать в ответ на злой и обидный вздор. Признаюсь, и моей мстительности блазнило многократно подтверждать перед Анной Михайловной права мужа и повелителя, раз за разом посылая Дашу на ликвидацию наследника.
Из мести Анна Михайловна не давала нам выспаться, в семь утра ее фальшивый голос напоминал, что начался новый день, исполненный забот. Кстати, у нее самой забот почти не было: всех посадили на карточки, писателям дали абонементы или лимиты, какие-либо продовольственные операции стали невозможны, да и не нужны — гербетовские закрома и так ломились.