И мне совершенно не требовалось, чтобы моя любимая, раскочегарившись, делила «наконец мой пламень поневоле». Меньше всего мне это было нужно от Даши. Ведь, если всерьез, ты трахаешь самого себя, а партнерша — это приспособление, удобное, милое, нежное, желанное, умело помогающее или мешающее тебе соединиться с самим собой. Даша с ее морозным холодком была мне великой помощницей, а нынешняя активность мешала, тем более что я угадывал не мое научение.
Конечно, я не занимался рассуждениями в те дни, когда квартира отчима снова стала нашим пристанищем. Но то, что облекается в слова сейчас, входило в мое переживание, смутность которого не мешала точности догадок. Как прав поэт, призывавший слово вернуться в музыку. Эта музыка богаче и в чем-то определенней вечно не дающихся словесных формулировок.
Моя ограниченность была в том, что я хотел вторично войти в ту же реку, а это невозможно. Поверить бы Гераклиту и смиренно благодарить судьбу за ее подарок, а я рефлексировал. Это слово, как и основа его «рефлексия», ненавистно мне со школьной скамьи. Все непривлекательные герои русской литературы (их еще лишними людьми называют): Печорин, Рудин, Вельский, Райский — рефлексировали.
Рефлексировать я переставал в ресторане «Савой» с первой же рюмкой. Водка — лучшее средство против рефлексии. Я смотрел на Дашу — свет громадной дворцовой люстры хорошо золотил и молодил ее милое лицо, она улыбалась, довольная, что торжественная часть нашей встречи, высокочтимая, но все же несколько утомительная и докучная, осталась позади, а впереди у нас долгий разговор, воспоминания, сладость дорогих имен на языке. В ее семье высоко ценился разговор, да и какие говоруны были: Пастернак, Нейгауз, Вильмонт. Болтовню, даже изящную, презирали, как и голую информацию, — те же сплетни, старались дойти «до самой сути», конечно, никогда не достигая ее, но одерживая духовные победы по пути. И Дашу хлебом не корми — дай без запальчивости, крайностей, дискуссионного напора распутать (или, еще лучше, запутать) какой-нибудь психологический узелок, открыть новый нюанс в отношениях людей, казавшихся давно прочитанной книгой, поделиться наблюдением, дающим возможность для размышления. Я односторонне подходил к Даше, беря от нее лишь то, что лежит в сфере чувства, а ведь она была, подобно своей матери, «умственным» человеком. Она не умничала, боже упаси, но всегда думала о жизни, людях, отношениях, а не просто жила, как птица. Я, конечно, упрощал Дашу себе на потребу, слишком мощная волна несла меня к ней, но в ресторане, блаженно выпотрошенный, я мог расслабиться до интеллектуального партнерства. И видно было по ее расцветшему лицу и блеску глаз, какое это доставляет ей удовольствие.
Я не склонен к отвлеченному мышлению и могу отнести к себе слова Блеза Паскаля, что серьезные мысли занимали самое маленькое место в работе его головного мозга. Правда, Паскаль в этой равно чуждой нам области преуспел больше. И я не в силах передать сути наших «савойских» бесед, поскольку в них было много метафизики и мало плоти действительной жизни. Но один разговор мне запомнился именно в силу своего житейского характера, и поскольку он касается действующего лица этих записок, я о нем расскажу.
Однажды, когда я в очередной раз заехал за Дашей, мне почудилось, что в парадное зашел Гербет. Я подумал, что он решил навестить заброшенную падчерицу. Незадолго перед тем Стась рассказал мне любопытное происшествие, которое Даша от меня скрыла. Стась уже заканчивал диссертацию, когда без предупреждения появился Гербет и забрал пишущую машинку. Он зарезал Стася без ножа — денег на машинистку у того не было. И тогда Даша отправилась к Гербету, в стан врагов, и, не обращая внимания на обитателей, не говоря ни слова, прошла в кабинет, взяла машинку и удалилась. Немая сцена редкой выразительности и драматизма. Неужели Гербет выбрал мой день для объяснений или примирения? Если он задержится, я его прикончу. Но, войдя в квартиру, я обнаружил, что Гербета там нет.
В ресторане, когда Дашины разговоры снова втолкнули меня в мир Гербетов, я с полной отчетливостью вспомнил этих людей, их манеры, привычки, всю сопутствующую им ауру и понял, что не мог так грубо ошибиться: я видел Гербета, его старую фетровую шляпу с большими отвисшими полями, поношенное ратиновое пальто, шарф, калоши и большой, истершийся до лепестковой тонины кожаный портфель, но он дематериализовался. Я сказал Даше об этом случае. Может, то был призрак Гербета?
Даша рассмеялась:
— Ты веришь в привидения?
— Начинаю верить. Не мог же нынешний Гербет донашивать довоенный доспех. На нем не было ни одной свежей вещи: от шляпы до калош — в довоенном, а портфель — времен Института красной профессуры.
— Ты видел живого Августа Теодоровича, — сказала Даша. — Его строго держат, к тому же он не франт.
— Ну, ему и раньше не больно давали мотовать.
— Нет, конечно. Но он и сам довольно аккуратен в тратах, его не приходилось хватать за руки. А сейчас он под жестким прессом. Надо содержать все растущую семью.
— Я слышал, что его дочка умерла.