— Его — да. К счастью для всех и для себя самой. Несчастное существо! Но появились другие дети, много детей.
— Не ожидал от Гербета такой прыти. Он же старый человек.
— Но у него молодые студенты. Почему-то несчастную мать привлекали юноши из развивающихся стран. Я не помню ни национальности, ни последовательности этих юных отцов. Кажется, сперва родился негр. Потом вьетнамец или китаец — кто-то желтый. Потом сириец или египтянин — в ореховых тонах. Тебе это очень важно?
— Мне — нет. Но Гербету, наверное, важно. Он же не слепой.
— Конечно нет. Поэтому, отправляясь в роддом, грешная супруга оставляет записку: «Прости меня и забудь. Я сама воспитаю несчастного малютку». Гербет тут же покупает гвоздики, мчится в роддом и передает цветы вместе с запиской: «Ни о чем не тревожься. Я воспитаю его как родного».
— Страшноватая история.
— Ты слышал, как называют этот семейный интернационал?
— Нет.
— Дети разных народов.
— Хорошо! У Дявуси не жизнь, а сплошной международный фестиваль. Но какое все это имеет отношение к призраку у тебя в подъезде?
— Самое прямое. Покорившись внешне, он тихо взбунтовался на свой мышиный лад. Ты помнишь дворничиху, которая принимала нас в котельной во время бомбежки? Ее грациозный облик глубоко запал в скрытную душу Дявуси. И недавно воскрес. Он регулярно навещает ее, приносит гвоздики, консервы, сыр. Они пьют чай и наслаждаются любовью. Я с ним уже дважды сталкивалась в подъезде, он кланяется, смущенно улыбается, но ничего не говорит. Вероятно, уверен в моей порядочности. Я и молчу.
— Мне же вот рассказала…
— Ты засек его. И наверняка кому-то сболтнешь о призраке Гербета. Поползут слухи и — сам понимаешь… Не выдавай его… и меня. Ладно? Ты видел Гербета из плоти и крови, он не растворился в воздухе, а сошел в подвал любви.
— У Гербета рай в преисподней. Я обещаю тебе хранить тайну, пока он жив. За будущее не ручаюсь. У меня с ним свои счеты.
— Неужели ты так злопамятен?
До чего же богата — при всей бедности — и неисповедима жизнь! Мог ли Гербет вообразить, что подвал, куда его сводила при воях воздушной тревоги олимпийски спокойная жена, холодным голосом изображающая ужас, и где встречала молодая дворничиха, гордая визитом таких больших, знатных людей, станет прибежищем его обманутого сердца, попранного достоинства, разрушенного покоя? И могла ли думать юная служительница метлы, с мазком угольной грязи на смазливой мордахе, принимая дергающегося от страха, закидывающего голову, как конь, наскочивший на плетень, с закатившимся за очками взором профессора, что то грядет жених во полунощи? Мифы и были Древней Греции, которой Гербет посвятил свою жизнь, должны поддерживать его в нынешнюю сумеречную пору. Он, как Орфей, спускался в Аид за Эвридикой, но не для того, чтобы вывести ее на свет и потерять, а чтобы в ее подземном царстве обрести силы для новых песен. А как искорежила жизнь величайшего из великих, Сократа, сварливая и неверная жена Ксантиппа? А бывшая ученица Гербета и нынешняя супруга не была сварлива, она только заставляла его признавать своими чужих детей да совершать разные неблаговидные поступки: отобрать пишущую машинку у нуждающейся падчерицы и квартиру у больного лагерника, не для себя, боже упаси, для своей мамы. Он подчинялся, но делал все как-то неудачно: и машинки лишился, и дважды потерпел поражение в борьбе за квартиру от актированного по болезни и слабости полуслепого писателя-лагерника. Но Сократ превращался в Орфея и — пусть не с арфой и песней, а с бычками в томате и сыром — погружался в подземное царство, куда не достигали грубые шумы жизни и было всегда тепло от близости котельной и негасимой любви Эвридики. И начиналась любовь под метлами…
Интересно, посещали ли Гербета элегические мысли о том, что когда-то строго над подвалом звучал рояль Нейгауза и его собственный рояль, Пастернак читал из «Доктора Живаго», а Сельвинский — о тигре, западающем в свое тело, умно рокотал Локс и Вильмонт кидал блестящие остроты своим евнухиальным голосом? Или он с клошарьей уютностью думал, что сейчас лучше?..