— Обо мне, конечно, не подумают. Я не Мазур, — отчеканил я, усмехаясь и сам себя не узнавая. — Вот если бы Мазур, с которым вы изволили кокетничать, зашел к вам…
Ксения Павловна притихла. А когда мы вошли в квартиру, она села на диван и горько расплакалась.
— Очень нехорошо вы, Ваня, о Мазуре сказали, — прошептала она, всхлипывая, — я не кокетничала с ним… Это он… Вы теперь меня не уважаете, но я не заслуживаю этого…
Я попросил у нее прощенья, сказал, что уважаю ее и почтительно коснулся ее руки. Ручка у нее была маленькая и тонкая, как у моей невесты Настеньки, которую болезнь унесла год назад. Я сказал, горько улыбаясь:
— Рука у вас, как у моей покойной Наста. Девичья…
— Расскажите мне, — попросила Оксана. — Вы никогда ничего о себе не говорите.
И так случилось, что я все ей рассказал — от начала до самого конца, до последней Настенькиной улыбки. А когда рассказывал торопясь, волнуясь, захлебываясь, понял, что начинаю, кажется, любить… Оксану.
— Какой вы замечательный, Ваня, удивительный вы человек, настоящий. Как крепко любили вы Настеньку и она вас… — порывисто сказала Оксана. — Да, такого человека, как вы, можно любить…
«А ты смогла бы?» — мысленно спросил я. И смутился. И не только смутился. Испугался. И со злобной силой стряхнул с себя этот сладостный сон.
— Что же тут такого? — сказал я громко и подошел к столу, где стоял портрет Григория. — Вы думаете, мы, военные люди, не способны к глубоким чувствам. Разве Григорий меньше чувствует? Я знаю его… Вот Григорий — это действительно настоящий человек.
И я взял в руки портрет Григория. Оксана встрепенулась.
— Вы-то его хорошо знаете, — продолжал я, — но все-таки, может быть, вам неизвестны отдельные эпизоды его военной жизни. Ведь Григорий, очень скромен и скупо говорит о себе… Рассказывал он вам, как спас под Сталинградом товарища?
— Нет, — прошептала Оксана.
Я рассказал ей. И еще много хорошего рассказывал о Григории.
…Несколько дней я избегал встреч с Ксенией Павловной, наступая на горло неожиданно вспыхнувшему во мне чувству. И когда я поборол себя, тогда только стал спокоен.
Я пришел в свободное воскресенье к Оксане и снова наколол ей дров. Я попрежнему отправлял ей письма, приносил журналы. Мне было радостно получить от Григория короткую записку:
«Спасибо тебе, Ваня, Оксанка сообщила, как ты заботлив. Дружище, легче переносится все, когда ты спокоен за свой семейный тыл».
Я старался также внимательно и просто относиться к женам других товарищей, уехавших вместе с Григорием.
Кличка «рыцарь» так за мной и осталась. Но я не понимаю, почему некоторые из товарищей по службе называют меня в шутку «рыцарем». Ну, хотя бы и рыцарь — разве это такое уж плохое слово?
Ровно в три часа дверь открылась и на пороге палаты выросла знакомая смешная фигурка в длинном халате.
— Матрос, к тебе! — сказали раненые, поднимая головы.
— Вижу, — гордо отозвался Лаврентьев, хотя он ничего не видел. Он не мог видеть. Он был слепой.
Петя прошел в угол палаты, где лежал Лаврентьев, сел на табурет, вытащил что-то из кармана и поднес к уху матроса.
— Что это? — изумленно спросил Лаврентьев и улыбка, точно солнечный луч, тронула его губы.
— А ты слушай… Это — море! Узнаешь? Это я тебе принес, у бабушки выпросил. Слышишь, как шумит?! Она у бабушки пятьдесят лет живет. А гладкая какая!
Петя отвел раковину от уха Лаврентьева и приложил к его щеке.
— Бери… насовсем! — сказал он, вздохнув. — Только не разбей, ладно?
— Балуешь ты меня, братишка, — счастливо шепнул Лаврентьев и, поймав шершавую Петиту руку, потряс ее своей большой рукой.
— Вот еще, — покраснел Петя. — Мне не жалко!..
Матрос пошарил рукой на тумбочке, взял с блюдца пряник и сунул в рот Пете.
— Не надо, — сконфуженно пробормотал Петя, оглядываясь по сторонам; не смотрит ли кто на них.
— Ешь! Он сладкий, — требовательно сказал матрос. — Нам шефы с фабрики прислали. Там в бумажке еще… Вкусно?
— Вкусно.
Потом они долго о чем-то шептались. Сквозь большое матовое стекло вползли в палату сумерки, окутали белые стены, белые постели, пузырьки с лекарствами. В палате стало печально. И все с нескрываемой завистью глядели в угол, откуда доносился звонкий шопоток Пети, прерываемый иногда радостным смехом Лаврентьева.
— Хорошо иметь брата… — шумно вздохнул наводчик, которого никто никогда не навещал.
— А он ему вовсе и не брат, а чужой мальчишка, — заметил сосед наводчика.
— Чужой, а свой… — с чувством сказал наводчик.
— Мальчишечка уж больно интересный, — вступил в разговор сапер, — такой интересный мальчишечка, с ним и слепой зрячим будет. Столько месяцев изо дня в день приходит! Везет матросу. И чего он ему такое рассказывает — ишь, обсмеялся матрос! Петь, а Петь! — громко позвал сапер, — поди к нам-то, поговори с нами…
— Пойти? — спросил Петя, наклоняясь к матросу.
— Пойди, — разрешил матрос и ревниво добавил, — да ненадолго, они тебя заговорят, а я у тебя еще уроки не спрашивал.