Потом было Оршинское болото. Собственно, впервые я повёз Ленку куда-то, где уже бывал, все предыдущие вылазки были новыми и были только для неё. Но не свозить её в Оршу, равно как и не свозить её на Реку, я не мог. Оршинское болото — одно из святых для меня мест, где можно бывать снова и снова сколько угодно раз. Хоть весной, хоть летом, хоть осенью — там интересно всегда и всегда всё по-новому. И в этот раз нового было много. Даже не добравшись ещё до болота, сидя ранним утром на путях узкоколейки в ожидании мотовоза и немного бегая по ближайшим окрестностям для согрева, мы умудрились сделать одну из моих лучших фотографий за все времена. Фотографию, которая потом появилась в качестве заставки на самой большой из моих персональных выставок. Единственную из моих фотографий, один из экземпляров которой был куплен немалоизвестным американским музеем. И главная роль в появлении этой фотографии — была Ленкина. Я сделал десяток малоубедительных снимков. Всё было не так. Я уже надел крышечку на объектив и сказал Ленке, что готово, и вот тут — она перестала играть. И наоборот — начала играть, только в другом смысле… Перестала играть как в театре, изображая что-то и кого-то. Стала сама собой. Тут же оценила, что созданный для кадра антураж интересен сам по себе, и начала по-детски самозабвенно играться с теми ржавыми железяками от узкоколейных механизмов. У меня был такой шок, что я и сам не помню, кто и как меня заставил содрать обратно крышечку и сделать снимок вместо того, чтобы самому окунуться в игру.
А вот само болото — было непривычно хмурым и необычно сильно горелым. Там, где ещё в прошлом году шумели берёзы и сосны, — на земле лежала схватившаяся в нечто вроде белёсой извёстки прошлогодняя зола, а половина деревьев с обугленными стволами ещё стояла на высвободившихся из сгоревшего торфа обугленных же корнях. Путешествие до тех озёр, на которые мы шли, было абсолютно сюрреалистическим. И тем сильнее был контраст, когда, наконец, открылись озёра с нетронутыми пожаром бровками. А к вечеру Ленка свалилась. Температура за сорок, на грани бреда, полное отсутствие физических сил… Всю ночь и весь следующий день я её отпаивал морсом из сладкой весенней клюквы, кормил с ложечки жареными карасями, фаршированными той же клюквой и подтушенными в сметане… А к вечеру таки пришлось устраивать эвакуацию. Ещё на следующий день мне надо было лететь в Норильск… Шансов на то, что Ленка сама сможет дойти, было немного, поэтому надо было выходить до узкоколейки обязательно сегодня, а там уже ночевать прямо у линии и ловить первый утренний мотовоз.
Ленку я уже в сумерках то нёс на руках, то вёл рядом сквозь тот сгоревший, но ещё не упавший лес. Короткими перебежками, приблизительно по полкилометра. Возвращался за её рюкзаком. Возвращался за своим рюкзаком. Обливался потом. Опять нёс. Лес был не просто погорелый, лес был мёртв. Ни одной гадюки не скользнуло под ногами. В этом птичьем царстве — над нами за весь путь не пролетело ни одной чайки, ни одной стайки уток, ни одного косяка гусей. Ни одной стрекозы… Воздух был неподвижен. Ни один звук не доносился с торфодобывающего участка. В этом рыбном садке – ни один плеск не нарушал зеркальной поверхности озёр. Только торчащие из воды ветвистые коряги сияли в лучах гаснущего заката мертвенным металлическим блеском. Ленка изо всех сил старалась. Несмотря на строжайшее требование сидеть на месте и ждать, пока я схожу за очередным рюкзаком, — она на каждой остановке, сжав зубы, то пыталась горячего чаю сварить, то брала хотя бы кофр с фотоаппаратами и, придерживаясь за горелые деревья, оттаскивала его на сто метров вперёд… Майн готт, на что мы были похожи, когда к узкоколейке вышли! Помесь трубочистов с кочегарами, все в саже, с ввалившимися глазами и щеками, в не менее «чистой» одежде, пот из которой свободно можно было отжимать…