Ответ на вопрос «Почему объективность?» следует искать именно в истории научной самости, которую надлежало устранить. В возникновении объективности не было ничего неотвратимого. Истина-по-природе – и как эпистемология, и как этос – поддерживала (а в таких дисциплинах, как ботаника, продолжает поддерживать, как мы видели в главе 2) строгую и прогрессирующую традицию научного исследования и репрезентации. Она была и по-прежнему остается жизнеспособной альтернативой объективности в науке. Объективность не превзошла истину-по-природе подобно тому, как механика Ньютона превзошла механику Галилея. Не была она порождена и технологическими инновациями, такими как фотография, хотя фотография стала одним из ее главных проводников. Создатели атласов эпохи Просвещения (например, Уильям Чеселден) использовали камеру-обскуру, не отказываясь от истины-по-природе. При этом бактериолог Роберт Кох был одним из многих ученых конца XIX века, обратившихся к образам камеры-обскуры, зафиксированным фотографией, для усиления механической объективности. Одно и то же устройство могло быть использовано для достижения различных эпистемических целей.
Можно использовать другую стратегию, заключающуюся в том, чтобы искать объяснение возникновения научной объективности в одной из хорошо известных революций рассматриваемого периода – Французской революции, Промышленной революции или Второй научной революции начала XIX века. Все они в каком-то предельном смысле, несомненно, имеют к этому какое-то отношение. Однако в данном случае это отношение не является непосредственным, еще в меньшей степени оно является внутренним. Более того, подобное объяснение было бы гетерогенным и соответствовало бы редуктивной модели базиса и надстройки: якобы некоторый «первичный» уровень (средства производства, интересы социального класса, определенные религиозные верования) каким-то образом определяет «надстроечный» уровень абсолютно другого рода (политические идеологии, художественные вкусы, раболепие). В этой главе мы постараемся отыскать внутренний, гомогенный ответ на вопрос «Почему объективность?» – ответ, который размещает эксплананс и экспланандум на одном уровне и обнаруживает, как они связаны друг с другом.
Объективность и субъективность связаны друг с другом так же неразрывно, как вогнутость и выпуклость: одно определяет другое. Возникновение научной объективности в середине XIX века по необходимости идет рука об руку с возникновением научной субъективности. Субъективность была внутренним врагом, для борьбы с которым были изобретены и мобилизованы чрезвычайные меры механической объективности. Не случайно, что эти меры часто апеллировали к самоограничению, самодисциплине, самоустранению: уже не изменчивость природы и не своенравие художника, а научная самость представляла наибольшую эпистемологическую опасность. Эта ненадежная субъективность была столь же нова, как и сама объективность, она была ее оборотной стороной, фотографическим негативом. Вопрос «Почему объективность?» преобразуется в вопрос «Почему субъективность?» – или, более конкретно, «Что собой представляет научный субъект?».
Эти вопросы погружают нас в историю самости, ставшей предметом многочисленных исследований антропологов, философов и историков[333]. Самость встроена в сеть неполных синонимов и родственных слов в различных европейских языках, и каждое слово задает собственное, характерное только для него семантическое поле: самость, индивидуальность, идентичность, субъект, душа, личность,
Само утверждение, что самость (что бы мы под ней ни понимали) имеет историю, вызывает некоторое недоумение: как вообще может существовать человек без самости? И если разные самости систематически отличаются друг от друга в зависимости от времени и места, то как историк может исследовать их контрастирующие формы, принимая во внимание их пресловутую недоступность для наблюдения со стороны третьего лица. Во многом возможность и плодотворность подобного исследовательского предприятия зависит от того, что рассматривается в качестве свидетельства и как добываются исторические источники. В этой главе мы наряду с «эго-документами», такими как дневники и автобиографии, исследуем то, что может быть названо литературой о научных характерах – сборники кратких биографий и практических руководств, претендовавших на то, чтобы одновременно и описывать, и предписывать характер и поведение ученого как распознаваемого человеческого типа.