Многие, выскочив из дверей, не решались двинуться дальше.
Я уже подбегал.
Тело лежало на боку лицом ко мне. Маски не было.
Вот ничего себе.
Чернота затмила взгляд.
Чёрный комбинезон охранника.
Охранник кричал сквозь маску:
– Не подходить! Не трогать!
Подбежали ещё двое в чёрном.
– Не идти туда! – надрывался у дверей третий, размахивая сорванной, чтобы не мешала орать, маской. – Нельзя подходить!
– Не трогать!..
Из дверей выскакивали ещё и ещё в чёрных комбинезонах. Мелькнула и полицейская форма.
Я попятился к машине.
Сел, сунул «осу» обратно в сумку, откуда прежде вынул, чтобы пристроить между сиденьями под правую руку. Сумку закрыл, бросил на заднее сиденье.
Блестящая самописка оставалась в пальцах. Отшвырнул.
Повернул ключ.
Ничего себе, повторял я, выруливая к набережной. Вот ничего себе.
Вот ничего себе, а.
Марина звонила дважды, но на время полёта телефон был выключен. Пропущенные вызовы я увидел в электричке.
Меня должен был встретить кузьменковский водитель. И встретил бы, как всегда встречал. Но вместо того чтобы посадить рейс во Внукове, что следовало из расписания и значилось в билетах, нас отправили в Домодедово. И с таким молчаливым достоинством это сделали – не стоит, дескать, благодарности, – будто мы всю жизнь сюда стремились и вот наконец получили счастливую возможность.
Я уж года три как обзавёлся замечательным кожаным саквояжем – достаточно вместительным для краткосрочных командировок и настолько скромным, чтобы даже на самой строгой регистрации ни у кого не возникло мысли, что он может претендовать на место в багажном отсеке. Поэтому не пришлось по крайней мере ждать выдачи багажа. Но то, что стало рутиной, не может быть серьёзным утешением.
Экспресс готовился отбыть, я успел. Зашипели двери, закрываясь. Я достал телефон.
Ну да, сказала Марина, я звонила.
Она поинтересовалась, в Москве ли я, а услышав, что фактически нет, но скоро буду, поскольку еду из аэропорта, то есть нахожусь в сравнительной близости, ужаснулась: сколько можно! Я пообещал в ближайшее время вернуться к оседлому образу жизни. Хотел напомнить её собственные слова о бизнесе: мол, кто им занят, себе не принадлежит и живёт как на вулкане. Но напоминание могло оказаться неуместным, а расстраивать её мне не хотелось.
Оказалось, однако, что в этом напоминании ничего плохого бы не было, даже наоборот, всё к тому и шло.
– На девять дней я болела, – сказала Марина. – Не ковид, нет, простуда какая-то, но решили ничего не устраивать. А завтра всё-таки сороковины. Лена с Сонечкой у меня. Больше никого и не будет. Ну, может быть, Наташка подойдёт. Но и то вряд ли. Часам к пяти – сможешь?
Я обещал.
Конечно, я мог бы пренебречь этим приглашением, сославшись на занятость. Я и на похоронах-то оказался вовсе не потому, что мне хотелось поминать усопшего добрым словом. Но Лена ни в чём не была виновата, Марина тем более, а чего бы я хотел в последнюю очередь, так это рушить их представления о мире, одним из краеугольных камней которых, насколько я понимал, было непререкаемое убеждение, что бывший свидетель, сколь бы случайно ни оказался он в этой роли, должен скорбеть почти в ту же силу, что и оставшиеся в живых участники бракосочетания.
Сонечка к моим пирамидкам поначалу отнеслась демонстративно скептически. Но выдержки и терпения ей хватило ненадолго. Утомившись показывать свою незаинтересованность и понемногу разохотившись, она возилась на диване, время от времени возмущаясь шаткостью построений, – и тогда с гневным распевом пуляла в нас одним из разноцветных дисков.
Вопреки Марининым сетованиям, что она никого не сможет дозваться, компания собралась почти прежняя. Я даже пожалел, что не потрудился в первый раз запомнить, кого как зовут.
Успокаивала мысль, что теперь-то мы уж точно никогда не встретимся.
Ну да.
Потому что прежде – то есть доныне – душа усопшего, возможно, и впрямь коротала час неподалёку. Может быть, даже совсем рядом, может быть, даже прямо возле накрытой куском хлеба рюмки у фотокарточки на туалетном столике. (Кстати сказать, фото было довольно странное: Александр стоял рядом с Леной, она открыто и широко смеялась, а он в самый ответственный момент как будто нарочно поднял руку – и его лица за ней практически не было видно. Поразмышляв, я молчаливо умозаключил, что, если бы нашлось более удачное, поставили бы его.) Во всяком случае, был повод живым сойтись посидеть за чаркой. Кто бы что при этом о покойном ни думал. Пусть даже и тайком, про себя, не высказываясь, ибо обнародовать такие мысли в такой день было бы сущим кощунством. Да и кто за траурным столом поверил бы, что у подобного могут быть малейшие основания.
Так было, да.
Но на сороковой день, она, душа, должна была отлететь окончательно. Как бы ей самой, может быть, ни хотелось продлить здешнее пребывание, приходится отбыть в иные пространства. О которых, кто бы что ни говорил и как бы достоверно их ни описывал, мы имеем, увы, самые недостоверные представления.