Они давно не виделись, потому что Гога после одного инцидента вышел из состава вспомогательной полиции. Было так: зимой 1939—1940 года, приехав на очередное дежурство, Гога застал оживленный обмен мнениями между французами о шедшей тогда советско-финской войне. Госсюрон, с неизменной дымящейся сигаретой в углу рта, своим безапелляционным тоном говорил, что надо помочь финнам, нанеся удар по Закавказью и разбомбив бакинские нефтепромыслы и Батуми. Гога вспыхнул и вмешался в разговор. Рана польской трагедии еще была свежа, и он сказал, мало заботясь о том, как прозвучат и как будут восприняты его слова:
— Финляндии вы помочь не успеете, да и не сможете. Уже поздно. Надо было помогать Польше, а вы и выстрела не сделали!
Вспыхнул и Госсюрон и ответил резкостью, Гога отпарировал не меньшей. Большинство слушавших поддержали Госсюрона, а Гогу заело и, как это случалось с ним еще в детстве, он не сумел вовремя остановиться. В результате отношения его с большинством французов участка Петен если не испортились окончательно, то стали прохладными. В таких условиях Гога не счел возможным продолжать нести дежурства и подал соответствующее заявление. Он хорошо запомнил, что лишь инспектор Мартэн тепло простился с ним, когда он приехал сдавать форму и пистолет, да Буазанте, не присутствовавший при инциденте, но осведомленный о нем, обнял его и тихо, не желая все же вступать в конфликт со своими сослуживцами, сказал:
— Ты был прав, старик, ты был прав.
И вот теперь они встретились с Буазанте у входа в кафе «Дидис».
Первые мгновения были нелегкими: накануне Франция подписала капитуляцию. Говорить сейчас что-нибудь французу было все равно что пытаться утешать человека, у которого только что скончалась мать. Таких слов нет. Но не о погоде же говорить, не о новом фильме, не о девчонках.
Буазанте не прятал головы в песок равнодушия или мнимого здравого смысла. Он заговорил о самом болезненном честно и откровенно.
— Я часто вспоминал тебя, Горделов, все это время и особенно — в последние недели. Ты был прав… — сказал он, одной рукой крепко пожимая Гоге руку, а другой, по своей привычке, теребя его по плечу. — Вот до чего мы докатились…
Гога молчал, не зная, что отвечать.
— Эти ничтожества бормочут сейчас о маршале. — Гога тут же вспомнил Гриньона и усмехнулся, но Буазанте не обиделся, правильно оценив его усмешку. — А он просто выживший из ума старец. Я не хочу умалять его прошлых заслуг. Но сейчас… — Буазанте горестно махнул рукой. — Подумать только! Победитель Вердена ставит свою подпись под капитуляцией!
Гога продолжал молчать, стараясь, чтобы молчание это выглядело сочувственным.
— Ты знаешь, где мы подписали капитуляцию? — продолжал Буазанте, находясь в том порыве самобичевания, когда человеку доставляет горькое удовлетворение вытаскивать на поверхность мучительные подробности, бередя тем самым и без того нестерпимо болящую рану.
— Не надо, Мишель, — оборвал его Гога. — Я все знаю. Но не надо говорить об этом. Это еще совсем свежо, но уже прошлое. Теперь надо думать о будущем.
— Ты имеешь в виду выступление генерала де Голля? — спросил Буазанте с такой надеждой в голосе, будто ожидал услышать от Гоги какой-то конкретный план спасения Франции.
— Именно это. Что у вас говорят ребята?
— Да кто как. Большинство талдычат свое: маршал, маршал. — Буазанте в сердцах сплюнул. — Но есть и такие, для которых выступление де Голля не пустой звук. Мы ждем, что он еще скажет…
— Он зовет к борьбе.
— Но что можно теперь сделать?
— Ну, сделать можно много чего. И сейчас еще не поздно.
Это был конек Гоги. Он часто размышлял над тем, как быть французам, когда окончательно выявилась неизбежность поражения, но некому было высказать свои соображения. Джавахадзе опять уехал куда-то, говорить об этом с Тодадзе он стеснялся, боясь выглядеть в его глазах дилетантом-фантазером. Но Буазанте был как раз человеком, с которым можно было поделиться тем, о чем он много думал в эти дни. И потому он заговорил так бегло и гладко, будто доклад по бумаге читал:
— Прежде всего не надо было подписывать капитуляции. Надо было собрать Национальное собрание в Бордо или где-нибудь еще и принять закон, провозглашающий какую-нибудь вашу африканскую колонию, лучше всего Алжир, частью метрополии.
Видя, что у Буазанте лицо вытянулось от удивления, Гога пояснил: