Я научилась вязать по книге из библиотеки, связала тонкими спицами шарф с бахромой из толстой розовой и оранжевой пряжи – и отдала его маме. Мама взяла у меня на время спицы и остатки пряжи и связала себе такой же: наполовину розовый, наполовину оранжевый, с бахромой. Петли у нее получались ровнее, чем у меня. Носила она свой шарф, а мой вернула обратно.
Мама сердилась на меня все чаще и говорила, что теперь, раз я окончила школу, должна платить за аренду. Ее отец брал с нее аренду, пока она не вышла замуж и не съехалась с моим отцом, сказала она. Впрочем, точного количества она не назвала, и я чувствовала, что она хочет не денег – она хочет, чтобы я чувствовала себя ее должницей.
Как-то после обеда мы с ней складывали постиранные полотенца. От них пахло искусственными цветами.
Она посмотрела на меня. В ту секунду она не казалась жестоким деспотом. Она выглядела устало и печально, словно хотела позаботиться обо мне, но знала, что не может, что никто не убережет ребенка от боли, что никто ни о ком не позаботится. Случившееся с ней было слишком чудовищно, чтобы рассказывать – и она так и не рассказала.
Тогда я поняла, что именно мама пыталась сделать все это время. Она годами выносила бремя моей ненависти как невинно приговоренная, молча отбывая свой срок и зная, что однажды станет свободной – но не сейчас. Если бы я надела раздельный купальник с поролоном, ни один мужчина ко мне бы не прикоснулся: я стала бы взрослой, и они не смогли бы меня обидеть. Я уехала бы далеко-далеко и жила в безопасности. Пережила бы ее отца. Пережила своего отца. А в конечном итоге пережила бы и ее.
Радио на кухне передавало тихие шумы и мужской старческий голос. Мама, полная энергии, ходила туда-сюда и протирала кухонный фасад губкой для мытья посуды. Она этой губкой иногда протирала пол, если на него что-то капало. Столешницы. Стол. Измывалась над губкой, пока та не серела.
Я знала мамины истории наизусть и любила просить у нее рассказать, что помнит: вдруг добавятся новые детали. В начальной школе как-то поднос с печеньем упал на пол, и никто не признавался, так что маме с еще одной девочкой пришлось остаться после уроков. В средней школе с ними училась толстуха, которую все звали Бочкой. В старших классах одна девочка танцевала в ночном клубе. «
Теперь мне хотелось, чтобы она рассказала новую историю. Первые слова я произнесла, глядя на нее, но к концу предложения не смогла не отвести взгляд. Никогда раньше об этом не спрашивала.
Ее лицо обвисло, как у девочки, которая еще не понимает, как выглядит. Как у кого-то, кто обедает один в пустом доме и не замечает, как испортились его манеры. «
Она молчала. Радио, движения маминых рук над столешницей и раковиной. Потом она посмотрела на меня, и я поняла, что меня накажут за то, что вернула это в реальность.
Я стояла в дверном проеме, секунда – и она уже выходит из комнаты. Я пошла за ней в гостиную, где от пылесоса на ковре из синтетики остались идеально ровные линии. Обычно мне не разрешали по ним ходить.
Она подошла к кофейному столику, встала на колени перед ним и смахнула невидимые пылинки. Подвинула миски с шишками. Потом поднялась, опираясь на свои большие руки с густо накрашенными розово-коричневыми ногтями. «
Уэйтсфилдские девочки по всему городу ложатся спать в своих маленьких комнатках, ждут и дышат. Подушки впитывают пот с их скальпа. Девочки засыпают, сердца их замедляются. Девочки идут в школу. У них чешется нос. Они чешут его, и под ногтями остаются чешуйки мертвой кожи. Каждая из них хранит секрет. Каждая чувствует себя особенной, потому что ей говорят, что она особенная. Одна на миллион.
Если когда-нибудь они расскажут, что произошло, им всем ответят одно и то же: такого никогда не повторится. И даже когда повторяется, каждый раз повторяется, им снова и снова скажут, что не повторится. Только раз в жизни, снова и снова.