Глупо, более чем глупо. Своих людей она не спасет, а открытый протест может довести до огня и ее саму, но ей вдруг стало все равно. Пусть это поганое, жалкое чудо Колодца погубит и ее, лишь бы не соучаствовать в убийстве тех, кто так долго о ней заботился.
«Теперь все на тебе, Каден, – мрачно твердила она, размахивая над головой блестящим наконечником. – Все на тебе, Валин. А что до тебя, Интарра, жалкая сука, да пошла ты!»
И тут, словно услышав, Интарра ответила.
Слепящая вспышка. Полная темнота. Гул миллионов поющих и орущих глоток. Адер мгновенно лишилась тела. Не стало дождя. Не стало толпы. Не стало ни сознания, ни воли. Пропало все, кроме одинокого голоса Фултона, или уже не Фултона, а глубже, громче, полнее, шире – шире неба, выше звезд – голоса женщины, но женщины небывало огромной, огромной, как само творение, пропевшей один короткий, непререкаемый приказ:
«Победи!»
21
Восемь.
Или девять. Валин сбился со счета, сколько раз в этой бесконечной скачке на запад они с Пирр и крылом пытались бежать.
Ноль из восьми попыток.
Или из девяти.
При последнем побеге, выпутываясь из ремней, Валин вывихнул левое плечо, Пирр задушила поясом двух ургулов, а остальное крыло сумело угнать шесть лошадей. Балендина Валин отказывался принимать в расчет, но связанный лич лежал рядом с остальными и, когда дошло до боя, умудрился зубами разорвать глотку одной ксаабе, а вторую запинал ногами до полусмерти. Что послужило Валину напоминанием – если он еще нуждался в напоминании, – что, даже опоенный зельем и умирающий от голода, лич так же опасен, как любой из них. Хотя и это ничего не меняло.
Каждый день подтягивались новые ургулы. Их набралось уже несколько тысяч. Даже если бы кеттрал сумели прорваться сквозь густую орду – а им этого не удалось, – бежать пришлось бы в голую степь. Безрадостное положение дел, а попытки сопротивляться приносили им только синяки на лицах и ссадины на ребрах, но выбор был – сражаться или умереть, и Валин, даже трезво оценивая шансы, не собирался бараном брести на бойню. После провала девятой попытки побега он тут же стал обдумывать десятую.
Однако у Хуутсуу на уме было иное. Подъехав, женщина оглядела избитых пленников, гаркнула какие-то приказы, после чего пленных разделили: каждого уволок за собой один из таабе или одна из ксаабе. Узлы перевязали заново, дополнительно стянули локти и колени, так что нельзя было ни шагнуть, ни потянуться. С этой минуты по плечам и бедрам Валина растекалось онемение, сменявшееся острой болью. А когда надо было опростаться, приходилось упрашивать своего таабе стащить штаны.
Потянулись дни, проходящие в мучении и терпении: не вскрикнуть, когда безымянный тюремщик будит тебя пинком в предрассветном сумраке, не морщиться, когда тебя перекидывают через конскую спину, а тугие узы врезаются в окровавленные запястья и стертые лодыжки. Дрожать под ледяным дождем или потеть под беспощадным солнцем, пока тряская побежка коня отдается в ребрах и во всем нутре, выпячивать подбородок и прикусывать язык, когда хлещут кнутом по спине и плечам, не замечать сверлящей желудок голодной боли… А ведь днем было еще ничего. Ночами, скрученный по рукам и ногам, привязанный к столбу, он дрожал на холодной жесткой земле, глядя, как лижут небо лагерные костры, и вслушиваясь в странные переливы песен.
У Валина был свой костер и своя песня. В нем пылала ярость, он подбрасывал в нее дрова клятв и надежд, стыда и решимости, раскалял ее жаром, опаляющим даже в самые холодные ночи. И напев был простой: «Не сдавайся. Держись, сукин сын. Не сдавайся!» Однажды утром он сумел сломать своему надзирателю нос, в другой раз откусил основательный кусок пальца, но, связанный, не сумел воспользоваться этими маленькими победами, а каждый такой бунт оканчивался тем, что он сжимался в комок под сыпавшимися градом пинками и ударами. Борьба была бессмысленной, но ничего другого ему не оставалось, и он продолжал бороться, высматривая, как просветы во мгле, малейшие возможности показать зубы.
Ургулы продвигались вперед с поразительной скоростью, грохотали на запад от первого света до полной темноты, останавливаясь лишь сменить лошадей – мучительные минуты, когда Валина, развязав, сбрасывали на землю и, не дав размять члены, взваливали на новую лошадь и снова привязывали. Он пытался вести счет дням. Не менее десяти он провел вместе с крылом, и вдвое больше прошло с тех пор, как их разлучили. Он понятия не имел, куда они скачут, но степь вскоре должна была кончиться.