– Так ты, барин, здеся его обожди. Я те такого пивка налью, закачаешься. И в Трагане лучшего пивать не будешь! Эй, эй, барин, погодь, – вдруг всполошился трактирщик, тщательно вытер руки засаленной тряпкой и осторожно вытащил из внутреннего кармана внушительного фартука мятый-перемятый конверт.
– Это от Порозова? – недоуменно покосился Оболонский.
– Не, – радостно осклабился мужик, – То тебе, барин.
– От кого? – подозрительно спросил маг, брезгливо рассматривая конверт. Мытье посуды можно исключить, а вот истекающий жирком поросенок, прижатый к широкой груди трактирщика, явно оставил следы на толстой коричневой бумаге.
– Та кто ж его упомнит!
В конверте был клочок бумаги. Оболонский недоуменно приподнял брови – то была часть страницы из какой-то книги, небрежно выдранная из переплета и оборванная так, что осталось лишь несколько строк текста. Печать была дрянной, буквы через раз не пропечатались, типографскую краску явно жалели. Но прочесть – с трудом, да после жира – удалось.
«…
Поперек текста шла широкая надпись: «Берегись!» – чернила размазались от жира и воды, но буквы слишком хорошо выделялись, чтобы не броситься в глаза.
Оболонский повертел бумажку в руках, перечитал еще раз. Кто-то узнал о том, что он и Аська едва не убили водяного? Ну да, а это послание от русалки. Или, может, опасения писавшего относились к Русалочьей неделе, именно сейчас набирающей силу, а Константину как раз хотелось предъявить претензии к водникам? Или текст вообще не имел никакого отношения к угрозе, а у писавшего под рукой просто не нашлось ничего более подходящего? Правда, далеко не каждый здесь умеет писать и тем более далеко не у каждого в хате хранится книга неких ведьмачьих советов, судя по содержанию клочка бумажки. Но если подобная книга была, скажем, у Порозова или Стефки, не раз ночевавших здесь же? А писавшему лень было искать более подходящий клочок бумаги, на котором удобно черкануть словечко? И вообще, предупреждал неизвестный или угрожал?
Как бы то ни было, угрозы – не повод задерживаться здесь дольше, а о предупреждении можно подумать и в дороге.
Трактирщик опять заискивающе предложил пивка, но договорить не успел, так как Оболонский уже исчез в дверях, небрежно засунув в карман скомканную бумажку.
Еще несколько часов бешеной скачки ушло на то, чтобы доехать до горелого хутора. Три часа дня, нещадное солнце выжигало брешь в макушке, досверливая до кипящих мозгов.
Он чуял беду. Он всем своим нутром чуял беду. Не понимал, откуда она придет, но чуял. Беда разливалась в расплавленном от жары воздухе, в тревожном пении птиц, в назойливом стрекотании цикад, она бежала по его венам вместе с кровью. Отчего-то хотелось выть волком, от неизбежности ли страшного, от осознания бесполезности усилий, ибо уже поздно… Он гнал эти дурацкие немотивированные мысли, грибами-поганками выросшие на благодатной почве его тревог и страхов, гнал, но они возвращались… Он гнал себя, пришпоривал уставшую лошадь, чующую беспокойство хозяина, гнал, боясь приехать и увидеть страшное.