— Штурман, надо место.
— Я это понимаю, товарищ командир. — Штурман ерошит непослушные волосы. — Я это понимаю.
— Во что бы то ни стало. — Командир склоняется над картой, говорит задумчиво, будто рассуждает вслух. Его брови с напряжением съехались над переносьем, глаза покрасневшие, с набрякшими веками. Последние двое суток он почти не выходил из боевой рубки, спал тоже там. — Хотя бы одну линию положения, ведь где-то рядом немцы прут в Севастополь снаряды, солдат, горючее… хотя бы один пеленжишко.
— Это все ясно, товарищ командир.
— Надежда только на вас.
Подводная лодка лежит на грунте. Немецкие охотники обшаривают море с рьяностью ищеек. Командиру с трудом удается выбрать время для всплытия, чтобы подзарядить аккумуляторную батарею и провентилировать отсеки. Прошлой ночью ее обнаружили. Бомбы рвались рядом, гас свет. Лодка легла на грунт, затихла.
— Всплываем ровно в полночь! — Командир бросил карандаш на карту и закрыл карту калькой. — Готовьтесь к определениям.
— Есть!
— О-о! — Командир посмотрел на штурмана. — Идите-ка спать, в нашем распоряжении почти три часа, спать идите, — мягко сказал он.
— Хорошо, товарищ командир.
Командир ушел.
Штурман сел на остывшую грелку — механики экономят энергию, — привалился к потной переборке. Спине стало холодно, он достал из-под штурманского столика ватник, накинул на плечи. Прикрыл глаза… Было то состояние, когда утомленный мозг путает видения сна, действительность, нелепости фантазии. Глазам стало больно.
Откуда-то донесся одинокий аккорд гитары, секунду, другую повисел в бескислородном, пересыщенном углекислотою воздухе и умер. Гитару, видно, задели случайно. Из-за тумбы перископа доносятся неторопливые голоса. Там, откинувшись к переборкам, сидят подводники: боцман, двое трюмных и рулевой — сигнальщик Стрюков, неутомимый весельчак, любимец всей команды.
— Да-а, — протяжно говорит боцман. Он говорит редко, с сильным белорусским акцентом. (За этот акцент его подчиненный Стрюков прозвал боцмана «ящче хто?». Сейчас Стрюков спит, склонив голову на тонкой шее к плечу.) — Погнал я один раз конив в ночное, — в раздумье продолжает боцман, — значит, попутал их, пустил. Спать ящче рановато, сижу, куру. Удруг они как шарахнутся…
— Да, трудновато сейчас братишкам в Севастополе, — перебивает боцмана трюмный, — на одного по десять фрицев…
— А ящче румынов скока, — вставляет боцман, забыв о конях, и подсовывает под голову Стрюкова телогрейку.
Рот у Стрюкова открыт, дыхание тяжелое — легкие просят кислорода. Лицо в тусклом освещении синее.
— Наш город под немцем, — продолжал трюмный, — сеструха там осталась…
Бритвой по сердцу резануло штурмана, он вскочил с грелки — перед ним стояло нежное, дышащее страстью девичье лицо: «Богя, я тебя буду любить всегда». Вега, Вегочка, где ты?
«…Я буду любить тебя всегда…» Был выпускной вечер офицеров военно-морского училища. Офицеры… вчера еще курсанты, строем ходившие в столовую, на вечерних прогулках певшие строевые песни. А сейчас молодые штурманы и механики, минеры и артиллеристы…
Во время танца Вера (Вера букву «р» произносила как «г», картавила немножко, и он иногда называл ее Вегой) шептала ему:
— Богя, я ского к тебе пгиеду… опять будем вместе.
— Вегочка…
— Не дгазнись.
— Вега.
Была весна. И сама Вера была как весна. Она пьянила его и сама пьянела от его прикосновения.
— Богя, не надо, ведь это непгилично, — томно говорила она, когда он целовал ей руку. — Ну что ты делаешь? — И еще плотнее приникала к нему. — Богя…
Это был последний их вечер. На другой день она уезжала на практику в Ригу — она училась на третьем курсе института инженеров водного транспорта, — он — на службу в Черноморский флот. Она часто говорила: «Ты будешь водить когабли, я стгоить». Но в этот вечер они ни о чем не говорили. Когда кончился танец, замерли без движения — не хотелось отстраняться друг от друга, словами портить настроение.
— Вега, Вегочка, — вдруг вспыхнул он, — пойдем со мной, прошу тебя.
— Куда?
— Идем.