– Нехорошо, Илья. Машина стоит на спущенном колесе, подбитая, можно сказать, а ты залез внутрь. Капитан бегает, суетится, а сержант сидит в салоне и в блаженном состоянии ковыряет пальцем в носу. Скажи, разве в настоящей милиции такое возможно? Ты должен волчком носиться вокруг «канарейки» с горестным видом, размахивать руками и вообще изображать из себя человека, угодившего в большую беду. Разве не понятно?
Илья, кряхтя, выбрался из «жигуленка», демонстративно помахал руками, изображая из себя человека, попавшего в «большую беду». Каукалов внутри кипел, но внешне был спокоен. Непривычно спокоен, на лице его застыла легкая сожалеющая улыбка.
– Достань домкрат! – приказал он напарнику вполне доброжелательно, – и поставь на него машину.
– Зачем? – Илья дернул головой, будто нервнобольной. – У «жигуля» тогда не будет такого несчастного вида, как сейчас. По-моему, лучше без домкрата.
Недобро набычившись, Каукалов постоял несколько секунд в раздумье… А ведь Илюшка-то прав. Раздраженно пожевав ртом, произнес:
– Ладно.
Тут он увидел белую снежную муху, повисшую перед ним в воздухе, отшатнулся резко и в следующий миг сделал стремительный гребок ладонью по воздуху. Разжал ладонь – никакой мухи в ней не оказалось.
– Тьфу! – отплюнулся раздраженно.
Подумал – наваждение. Мираж. Удрученно потряс головой. Через несколько секунд перед ним опять зависла белая неподвижная муха. Каукалов снова махнул ладонью по воздуху, сжал пальцы в кулак.
Когда разжал, там ничего не было. Даже мокрого пятна, и того не было. Лицо Каукалов подернулось печалью, стало задумчивым, глаза посветлели. Он вздохнул и, повернув голову к напарнику, произнес тяжело и устало:
– В машину больше не залезай.
Тот выразительно передернул плечами:
– Холодно же!
У Каукалова презрительно дернулся один уголок рта, глаза посветлели еще больше.
Что-то тяжелое, душное давило на него, будто он попал под дохлую лошадь – именно это сравнение пришло в голову: тяжелая холодная дохлая лошадь вдавила в землю, и не выбраться из-под нее, не вздохнуть… И света белого не видно.
Он продолжал внимательно следить за шоссе, за машинами, возникавшими на макушке длинного уклона и лихо соскальзывавшими вниз. Но пока ничего подходящего…
Откуда могла взяться эта белая муха перед глазами? С перепоя? Но, попав под козырек шахбазовской крыши, они с Ильей почти не пили. Только если что-нибудь подкинет Рог… Но с этих «даров» пьяным не будешь, даже если очень захочешь.
Тогда в чем дело?
Ногам стало холодно, икры сдавило железными скобками…
Стефанович трясущимися руками держался за тяжелый руль фуры; он тоже начал бояться, что милицейский «жигуленок» исчезнет, снимется с места, и тогда его ищи-свищи. Как ветра в поле. Поэтому Стефанович спешил и нервничал. Но всем своим видом: жестко сжатым ртом, взглядом, жестами, редкими скупыми словами, произносимыми медленно, неохотно, – старался этого не показать.
На душе неожиданно сделалось смутно, он вообще нырнул в некое мутное, неуютное пространство, в котором не было видно цели, барахтался, боролся с самим собой, сжимался в комок, норовя обратиться в камень и желая лишь одного: чтобы Левченко не заметил его смятения.
А Левченко никак и не мог этого заметить – сам пребывал в таком же состоянии.
Игрушки кончились, началось дело. Он не знал, куда деть себя в эти минуты, куда деть свои руки, как обойтись со своей внезапно возникшей слабостью, ему хотелось стать невидимым, воспарить над землей и понестись в пространстве впереди машины… Но если бы кто сейчас сказал, что операция отменяется, он кинулся бы на этого человека с кулаками – внутри у Левченко продолжал гореть злой огонь мщения, тревожил душу, заставлял сжиматься и разжиматься кулаки, – и все это происходило произвольно, само по себе.
Дорога поползла вверх, на длинный пологий взгорок, предусмотрительно посыпанный песком, – если бы песка не было, тут образовалось бы целое кладбище битых машин. Полузасохший, с рыжей хвоей сосняк отступил от полотна шоссе, обнажив неряшливые, загаженные серой гарью опушки. Стефанович прибавил газу.
Мощная фура торпедой взлетела на вершину взгорка, увенчанного небольшой пологой площадкой, за которой начинался длинный, ровный спуск.
В самом конце спуска, вкатившись одним боком на грязную обочину и спаявшись с нею, стояла милицейская «канарейка».
– Ну? – спросил Стефанович спокойным, каким-то бесцветным голосом: – Они?
– Сейчас, сейчас… – заторопился Левченко, протер кулаком глаза. – Издали не видно.
Стефанович увеличил скорость. Из-под колес фуры в обе стороны полетели тяжелые, как куски камня, ошмотья льда.
– Ну? – нетерпеливо повторил Стефанович.
Левченко в очередной раз протер кулаком глаза и неожиданно – то ли от радости, то ли от страха – задавленно всхлипнул.
– Они!
– Точно они? Смотри не ошибись!
– Точно они. Боже ты мой, святой, ненаглядный… Они!
Стефанович потянулся к трубке рации и произнес одно-единственное слово, прозвучавшее как приговор:
– Приехали! – швырнул плоское легкое тельце рации на широкую приборную полку и подтянул к себе автомат.