— Покувыркался над облаками, — сонно повторил я.
— Но ему ни и коем случае не удалось преодолеть примерно пятьсот километров над Болгарией, над вражеской территорией, те пятьсот километров, которые отделяли его от базы в Салониках. Идем дальше: болгары ничего не сообщили о британском летчике, спустившемся на парашюте и сдавшемся в плен… ага, стало быть, с девяностопроцентной вероятностью можно сказать, что лет-чик упал в Черное море. Гумонда же, напротив, сумел довести ваш гроб с музыкой до Брэилы. А тот лет-чик вместе со своим «кэмелом» утонул в Черном. Я имею в виду море. Ведь, по словам Гумопды, нигде не было видно ни единого суденышка, которое могло бы подобрать англичанина… Кстати, не сварить ли нам «черное». Я имею в виду кофе.
Я сидел не шевелясь. Линейка снова постучала по моему плечу.
— Спишь, старый товарищ?
Временный паралич, разбивший меня из-за воспоминаний Лаймгрубера о Черном море, воспоминаний, часть которых хранилась в
— Итак, на чем я остановился? На пункте четвертом или на пятом? Безразлично… На Гансе Йосте[264]. Прежде этот драматург был, как и ты, приверженцем антинародного экспрессионизма, протаскивал на сцены театров вырождающееся искусство. А что мы видим теперь?! Теперь он пррредседатель имперрской палаты писателей[265]. Охранитель и создатель национал-социалистских культурных ценностей! Верный паладин своего фюрера, что, кстати, доказывает прежде всего не имеющее прррецедентов ве-ли-ко-душие последнего. Да, фюрер прощает грехи молодости… А это качество, между прочим, может пригодиться и тебе, мой старый боевой товарищ.
Выйдя из оцепенения, я быстро поднялся с мещанских подушек Лаймгрубера, взял свой красный шарф и сказал:
— Объясни, пожалуйста, специальное справочное агентство «Виндобона», ты что, хочешь в конечном счете превратить меня в некий гибрид Удета и Йоста?
— И это говоришь ты! Барон Альберт фон+++, национал-социализм поднял бы тебя на недосягаемую высоту!!! Эх ты! Твоя…
Он стоял спиной к канцелярской лампе, лицо его было в тени, контуры, казалось, обведены чем-то расплывчато-зеленым, неестественно длинная рука с линейкой выброшена вперед.
Я узнал старого Лаймгрубера с его дешевыми позами и босяцким жаргоном, этого ублюдка из помойной ямы, мнящего себя Парсифалем… Небрежно завязав узлом шарф, я спросил у него с оттенком сочувствия:
— А как ты, собственно, пришел к этому?
— К национал-социализму?
В ответ он немедленно совершил новый фокус, присовокупив еще один иллюзионистский номер. Отвернулся, взял с письменного стола рамку; орудуя ею, стал ко мне спиной; я спросил себя, что он делает: гладит ли изображение фюрера, молится ли на него или за него. Но эта секунда прошла, он снова поставил портрет на стол, — и о чудо! — из рамки вместо фюрера на меня опять взирал старец в белом мундире — Франц Йозеф I, — который уже при жизни стал своего рода символом. Что касается Лаймгрубера, то он вел себя так, словно и не проделал никакого фокуса, напустил на себя эдакую томность древнеримского патриция времен упадка империи или богатого, пресыщенного роскошью барина; казалось, он размышлял о чем-то возвышенном, позабыв окружающее; можно было подумать, что он играет роль «человека усталой крови» из пьесы Гуго фон Гофмансталя[266]; не спеша он обошел письменный стол и с меланхоличным вздохом медленно опустился в вертящееся кресло; садился он с ужимками аристократа, чуть рассеянно, но в то же время обстоятельно.