Было темно, к стёклам окон прислонилась синь поздней ночи, – невесёлые то были рассказы Алёхи Воронцова:
– У тебя сегодня плохое настроение. Что случилось?
– А ты не знаешь? У нас большое несчастье: ребята из хоккейной команды в Казани разбились.
– Я слышал.
– Слышал, а ничего не говоришь. Хитрец ты, Иван! Раньше за тобой такого не замечалось. Молчишь, ждёшь, когда я тебе расскажу.
– Жду, конечно. Я-то слышал звон, а ты, надо думать, в курсе дела.
– И я мало чего знаю. Разбились и всё. Ползут такие слухи, что наш генерал виноват, но слухи они и есть слухи. Мне-то он ничего не говорил.
Свет потушили, но спать не хотелось. Болит душа от сознания такой великой потери. Каждого хоккеиста мы знали в лицо, любили их, гордились победами своей команды. Я не могу вообразить такого: разбились! Разум отказывается верить. А душа болит так, что хочется плакать. Не на войне погибли, а в мирное, светлое, счастливое время.
– Слышь, Алексей! На войне тоже от потерь страдали, но будто бы не так рвалась душа. Я помню, как однажды на краю лужицы нашёл немецкую листовку. Прочитал: «Иван! Мы идём освободить тебя от жидов, а ты идиот: лезешь за них под пули. Хоть бы подумал, какой ценой платишь: десять тысяч человек в сутки!.. А сколько раненых?..» Меня потрясла эта цифра. Я всё время думал: сколько же мы потеряем за год, за два – за всю войну?..
– Теряли много. У нас в полку состав истребителей почти полностью заменялся за полгода. У Василия Сталина из прежнего состава полка будто бы осталось несколько человек. И это лётчиков! Ты ведь знаешь, как нелегко их подготовить. А за что воевали? Нас-то хоть понять можно: за семью, за Родину, – наконец, за свою честь и свободу, а они?.. За чужие земли? Но Россию хоть бы и победили, но как владеть такой огромной территорией? В тайге и болотах попробуй, закрепись!..
За окнами открылось небо, и звёзды весело мигали, будто радовались встрече с нами. И чудилось, они тоже хотели бы спуститься к нам и послушать нашу беседу.
Воронцов продолжал:
– Чем дальше от нас война, тем я чаще задумываюсь о её смысле. За менее чем полстолетия нас во второй раз столкнули с немцами. И заметь: у нас и у них вожди-то пришлые, из инородцев. Гитлер, по слухам, австрийский полуеврей, и в нашем тоже будто бы смесь грузинской крови и ещё какой-то. Одни говорят: осетин в нём сокрыт, другие Пржевальского ищут. А немцы полуеврея раскопали. Зовут-то Иосифом.
– Не может этого быть! – воскликнул я, противясь всем сердцем таким измышлениям. – Что он осетин – в это как-то ещё можно поверить, а вот что полуеврей? Чушь какая-то!
– И я думаю: чушь, а вот Василий… Он когда выпьет сверх меры, в себя смотрит, точно глубокий старик перед смертью. Я тогда слышу, – я будто бы даже клетками своими ощущаю боль его души. В другой раз сверлит меня тёмным полубезумным взором, тихо проговорит: «Тебе хорошо – у тебя национальность есть, а я что такое? Кого любить я должен?.. Вот ты русский, людей своих любишь, а я кто?.. Залез бы ты хоть на час в мою шкуру…»
Мне в такие минуты страшно смотреть на него. Глаза-то его и без того неопределённый цвет имеют, а тут то мрак в них колодезный закопошится, а то жёлтые искры сверкнут. И не смотрит он в одну точку, а мечет взгляд то в одну сторону, то в другую. И дышит неровно, и кулаки до хруста в пальцах сжимает. Я ему однажды сказал:
– В Бога поверьте. Легче вам станет.
А он мне:
– В какого Бога? Вы это серьёзно?..
И уж если много выпьет, он тогда обхватит меня рукой за шею, горячо шепчет в ухо:
– Дурачьё только верит в интернациональность, нет в природе никакой интернациональности. Каждый ищет и тянется к своему родному человечку, чтоб похож был на него. Если, к примеру, твой земляк, тамбовский, то ему люб нос картошкой, и глаза синие, вот как у тебя. Но кого мне искать? Грузина?.. Я этих кацо не понимаю. Чужие они! Зовут меня в Тбилиси, а я не хочу. Но, может, во мне больше русского понамешано?.. Русские мне ближе, у меня мать русская, и дед…
Он часто проговаривался о деде, но скажет: «дед» и дальше не идёт. В другой раз примется говорить о природе Центральной Азии, какую-то породу лошади вспомнит. И опять молчок. Но мы-то знаем: Пржевальского поминает, внуком его себя чувствует. А однажды заплакал даже. Про себя тихо-тихо бормотал: кто же я такой? Ну, кто, вы мне скажите?..
Выходит, если кровь перемешана, то мутит это человека, мучается он всю жизнь. Не знает, кого ему любить, а без любви жить нельзя. Любовь она силу человеку даёт и крепость земную. Если любит, так ему и легко, и весело – он даже и ходит иначе; его словно бы незримая сила по земле несёт.
Воронцов замолкает, мы оба смотрим в потолок и думаем об одном и том же: кто наши предки, где мы родились и выросли.