Года через два они, конечно, несколько остепенились, неизбежно взрослея, и уже не носились очертя голову по оврагам и буеракам, не купались, сбросив с себя почти все, не лазили по деревьям, не воровали ягод. Зато нанимали у крестьян за гривенник деревенских неприхотливых кобыл и часами скакали по всей округе, прекрасно обходясь без седла, – Оля, разумеется, ездила по-мужски, неуклюже работая коленями и пятками. Когда им всем исполнилось по пятнадцать, Савва стал вдруг замечать ее нежный золотой пух там, где у юношей вьются первые бакенбарды, оленью голенастость резвых тонких ног… Как-то раз он наивно назвал ее олененком, вспомнив одного, совсем маленького, недавно улепетнувшего с края опушки, – но Оля неожиданно обиделась, уверяя, что терпеть не может травоядных, потому что они обречены рано или поздно стать жертвой. «Первый же волк сожрет этого дурака-олененка! – сказала она. – Не смей больше так меня называть, иначе я уйду и больше никогда не приду!» Савва, конечно, впредь не смел поминать оленей вслух, но мысленно не мог перестать сравнивать ее с этим стремительным золотисто-коричневым, абсолютно беззащитным животным – потому что сходство бросалось в глаза… Но Оленька мнила себя очень взрослой, серьезно говорила с Климом о возможной «социальной революции» – и Савва подметил одну непонятную особенность: когда приятель отвечал, что «все будут равны, и всякий в своем праве», то нехорошо зыркал в ее сторону отнюдь не дружелюбным, а странно многообещающим взглядом.
Думая об Оле, Савва терялся: с одной стороны, она настолько не напоминала классическую приличную барышню, какой была, например, сестра Катя, однажды упавшая в непритворный обморок, когда к ней на колени откуда ни возьмись прыгнул жирный многоногий кузнечик, что, казалось, ее можно было смело исключить из списка вероятных объектов влюбленности; с другой стороны, сердце мучительно знало, что она – именно та женщина, каких только и следует любить, потому что они – единственно
В конце их последнего (и, как весьма скоро выяснилось, – не только их) лета перед выпускным классом, густо-золотым августовским вечером разразилась нешуточная трагедия. Отведя лошадей в деревню и мирно проводив Олю до поворота к ее дому, вдвоем с Климом они вошли на задний двор своей усадьбы – а там стояла груженная кое-как наваленными узлами, корзинами и одним крутобоким сундуком телега с дремлющим возницей Семеном, а около нервно ходила, теребя большими красными пальцами клетчатый носовой платок, заплаканная горничная Глаша. Увидев сына, она шагнула к нему, и взглядом не удостаивая барчука.
– Клим, залезай в телегу. Мы сейчас едем в город, Семен нас отвезет на станцию, – гундосым после слез голосом приказала она.
– Как, почему? – опешил Клим. – Куда?
– Пока к тетке Евдокии – все ж ты крестник ее – а там посмотрим… Да живей поворачивайся! – откровенно рявкнула мать, срывая на сыне неведомо кем вызванную злость.
– Что здесь происходит?! – обрел голос Савва. – К какой еще тетке? Зачем?!
– У матушки вашей спросите, – откровенно презрительно усмехнулась Глафира. – Все. Отслужили вам. За ласку благодарим покорно.
– Да как же это… Подождите, я сейчас узнаю! – Савва сорвался с места и, как сумасшедший, метнулся в дом.
Получилось так худо, что хуже и придумать трудно. Юноша не нашел мать ни в ее комнатах, ни в отцовских, ни у сестры, сунулся в другое крыло дома, на кухню, пробежался по второму этажу, по саду с другой стороны – напрасно. Тогда он бросился обратно на задний двор, желая удержать хотя бы друга до выяснения всех – наверняка, смехотворных! – обстоятельств, но телеги уже и след простыл, а неторопливо коловший дрова всклокоченный мужичок равнодушно сообщил, что «давно уж уехали», – и лениво размахнулся топором над очередным поленом… Других лошадей у них не имелось, догонять бегом было явно бесполезно. «Ничего… – переводя дух, утешил себя Савва. – Мы ведь тоже скоро в город. Там все и выясним, и исправим… Сразу же в реальное к нему сбегаю, вместе решим, как быть…»
Так, не сказав друг другу ни единого доброго слова перед разлукой, не обнявшись на прощание, не пожав руки, они расстались с Климом на долгие – и стремительные, как водоворот на излучине – пять невозвратных лет.