— Да ты-то кто?
— Да вы меня не вспомните. Жена моя Луша у вас в доме работала.
— Да ты что! Луша-Луша!..
Что так зажгло, защипало там, внутри, где-то в животе защипало? Разве душа там помещается? Словно растворились, скрипя, тяжелые сомкнутые ворота и опять позволено вернуться в дни молодости: вытаращенная Лушка в криво сидящей наколке с бинтами в руках, растаявший снег на ковре и этот, как его фамилия? — большой такой, сумрачный, нуждавшийся в укрытии?.. Каким счастьем это было! Почему именно это было счастьем?.. Потом драка с мужем из-за оленя… Она даже заново ощутила боль в стиснутых запястьях. А откуда вкрался запах меда?.. С чем связан запах меда и снега?.. Она никак не могла вспомнить, и это волновало ее. Улыбка то появлялась, то сбегала с ее лица. Она то хмурилась, то, беззвучно смеясь, закидывала голову, щурила глаза.
Раненый тоже глядел, улыбаясь, потеплев лицом, будто ее волнение возвращало ему собственные хорошие воспоминания.
— Дома Луша, ждет меня, — рассказывал он хрипловато-спокойным, «махорочным» голосом. — Не писал еще им, что я здесь. И дети имеются, тоже Федоровы все, — уточнил он.
Ему приятно было сознавать, что, если с ним что случится худое, Федоровых на свете еще останется.
— А вы, значит, сюда переехали… Муж-то ваш управляющим тогда был…
— А-а, — махнула рукой Евпраксия Ивановна, мысленно стряхивая с кисти пальцы мужа. — Он с тех пор, считай, инвалид. Легкие у него болят. Он сейчас знаешь кто? Сторож в магазине. Вот кто.
— Помните, он женьшень для вас искал? И косынку тогда купили у китайца? У горы Бабка-Ложка мы вас встретили.
— Бабка-Ложка? Ха-ха-ха!.. Я не знала, что она так называется. Мы ночевали на ней, нодью жгли… Как же!.. И косынка, да! Она жива у меня до сих пор.
— Вздухи, значит, отбил тогда.
— Вот и поговорили, — подал голос один из раненых. — А то такая тоска, лежишь как распятый, а он лупит.
— Землячку, значит, встретил?
Снова раздались взрывы, теперь уже в другой стороне. Все прислушались.
— Это он по мосту целит, попасть никак не может…
— Разве попадешь? Мост сверху что спичка толщиной.
Погас свет по всему зданию, как часто бывало во время налетов. Санитарка внесла коптилку: на блюдечке лежала в керосине половинка картошки с продетым сквозь нее скрученным из ваты фитильком. К палатному запаху хлорки, йода и спирта примешался уютный домашний запах чадящей, пропитанной керосином ваты. Сгорбленные, увеличенные тени запрыгали по стенам. Кто-то изобразил из пальцев тень жующей козы, и некоторые засмеялись. Здесь палата не самая тяжелая.
— Устаете? — вгляделся в полутьме сибирский в лицо Евпраксии Ивановны.
Она пожала плечами, укладывая шприцы:
— Да как сказать? Дело знакомое. Самое трудное, когда только что навезут вас. Пока там сортировка, осмотр, идешь, а раны минометные… С тарелку… Люди уж ни просить ни о чем не могут, ни стонать сил у них нет, идешь, а они только глазами за тобой водят.
Она повела несколько раз головой из стороны в сторону, показывая, как это бывает.
— Ужас прямо берет. При чем тут устаете?
Вдруг раздался вой сирены. Раненые зашевелились: отбой.
— За разговором и время прошло! Не заметили, как фрицам уже обратно пора. У них ведь по расписанию все, аккуратные!
Евпраксия Ивановна встала:
— Еще три палаты переколоть надо.
— Приходите, — просили ее. — Сна-то никак нет.
— Ишь вы, набаловались, сна у них нет! — грубовато-покровительственно сказала она, уходя.
Глава шестая
Человеческой безучастности как таковой не существует. Самое холодное равнодушие, самое глубокое забвение — это тоже отношение, только в особой, замкнутой форме таящее свои причины. Сознательное или бессознательное выключение из круга своих чувств и мыслей, из своей памяти какого-то эпизода, человека, причинной цепи событий не есть все-таки полное уничтожение в собственном сознании их прежнего бытия и значения. Это только выключение, но не стирание, своего рода летаргия, но не их смерть. То, что так часто и легко обозначается выражением «наплевать», «что мне за дело?» есть только отталкивание от себя, инстинктивная предусмотрительность натуры, не могущей одновременно вместить весь свой внутренний багаж и живущей его поступательно сменяющими друг друга частями. Если же почему-то происходит смещение этих частей, вызванное обстоятельствами душевного развития или вмешательством извне, человек начинает, порой очень болезненно, ощущать многообразие своих связей, казалось, навсегда оборванных, перетершихся; начинается новое осмысление прошлого опыта, приходят новые оценки самого себя (не значит, впрочем, что теперь-то уж верные), выясняются ранее не предполагавшиеся обязательства на будущее.
Но такой переворот не совершается вдруг. Процесс его может подготовляться годами, и потом трудно уже бывает дать себе ясный отчет, чем он действительно вызван.