бишь?»

«Она замужем»

«Откуда ты знаешь?»

Твой муж невротично пожимает плечами.

295

Илья Данишевский

3. Кости

Нарцисс, избыточного веса моряк — красоты нордической,

скроенный поэтически, но при этом больше, как верлибр, чем

флорентийский сонет — смотрит в черное зеркало нефтяного

пятна. Шум на улицах стоит такой, что музыка превращается в

раны, каждая такая секунда — гноение вдоль линии обрезания.

Когда я выглядываю в окно, мне ясно, что современный Орфей

влюблен в саму преисподнюю, Эвридика для него лишь повод

или оплаченный билет в один конец; Орфей входит и выходит.

Когда я отворачиваюсь от окна, передо мной снова шум, шум

проникает с улицы, и я снова смотрю в окно, и пусть за ним —

возлюбленная Орфея — кажется, шум становится тише. Кофе

кажется красным; психосоматические нарывы могут превратить

его в кровь. Официантка двигается, как смычок. Я подзываю ее

— пальцем, одним лишь пальцем, и кричу рассчитать, рассчи-

тать меня, и кредитные карты придуманы, чтобы не выдавать

на чай. Я отпускаю ее — одним лишь взглядом, за окном пробе-

гает девушка, которая выглядит точной копией официантки,

когда смычок режет слишком много струн, его выкидывают, и

его крашеные волосы обрастают коричневыми корнями; улица

там — ТАМ — как длинный волос, и весь чем-то облеплен и

нагроможден. Люди на улице бегут от этого; всего «этого»,

столичные волосы расцветают из макушки какой-либо площади

св. Павла или другой площади, утренние машины промывают

их шлангами, рабочие — формой похожие на Нарцисса — любят

крепко сжимать эти шланги и направлять упрямую струю.

Я похож на изломанный стих, взлохмаченную неровностя-

ми гильотину, падаю сверху и затем поднимаюсь чей-либо

сильной рукой. Опускаюсь снова до того, чтобы рассматривать,

как мужчина за соседним столом совращает несовершеннолет-

нюю, и снова, поднявшись, сверху вижу, что это мальчик, воло-

сы, как взлохмаченный пух; и я знаю, что по одной из улиц

движется мужчина, который спал с этим мальчиком, а еще —

по другой или этой же — тот, кто спал с его матерью, какой же

296

Нежность к мертвым

была его мать (?), вот что меня занимает больше всего. Если

бы я был похож на изгиб костей, если бы знал исключительно

одно правильное положение, меня волновал бы в нем плавный

голос и кокетливое запястье, но мне любопытнее его мать; в

глухой комнате — зачатие — мужчина, собака и мальчик, а мо-

жет какие-либо посторонние предметы будут шуметь, меня уже

не очень волнует его мать, я возвращен к окну. Шарнирные

движения возвращают нас на исходную позицию и заставляют

думать, откуда мы пришли. Из какой смерти мы прибыли?

Никто не знает, что сегодня в городе начнется гроза. Я слышу,

как в моей переломанной тетради, в душноте и убогости сер-

дечного кластера, как в храмовом подполе, как на серпантине

над витражной розой, как на перекатах хлебного амбара в го-

тическом стиле — кто-то пишет слова медленной гибели. Зна-

чит, будет гроза. Сегодня, когда я снова загляну в ее зеркало,

то есть — в большую рану для меня исчезнувшего носа, кожи-

стого цвета и цвета смерти зеркальность, где замыкается любая

речь, начинает пропускать себя по кругу — ведь любой геш-

тальт проворачивает повторы, проворачивает повторы — где

любой отголосок речи становится страхом, потому что — мерт-

вые не говорят. По крайней мере, мертвые не должны говорить.

Люди не хотят, чтобы они говорили, пусть даже этими ранами,

краями ран, пусть даже костями или — честными — запястьями,

мелованными костяшками своих пальцев вдоль поверхности

воздуха. Люди хотят, чтобы мертвые скакали быстро — далеко-

далеко. Засыпают все входы кирпичной крошкой. Но я знаю о

грозе, гроза предвещена тем, что в параллельном квартале кош-

ка породила, и что часы отбили на башне с опозданием в три

минуты, и что сегодня с утра я внезапно начал думать о грозе

и женщине, скелете женщины, сидящем на кресле-качалке.

Женские скелеты сохраняют грациозность и гибельность, они

будто все еще в шале своих словесных игр, их кости похожи на

шарады, их реберные прорези зазывно морщатся зеленым све-

том. Женщина, лишенная всей ветоши, то есть материи — си-

дит в этом кресле и играет движениями. Она может седлать

страх перед мертвыми. Я отрываюсь от ее отражения и оплачи-

ваю счет, официантка выдергивает его, и мы сталкиваемся

пальцами, ее горячие фаланги омерзительно отгоняют от меня

видение кресла-качалки и мертвой женщины на его троне; я

слышу, как моя куртизанка отброшена на кровать собственных

297

Илья Данишевский

потрохов и тонет в ней, как в выгребной яме. А после горячи-

тельное прикосновение заканчивается, и я уже думаю о том,

как быстро, но при этом — мерещится — что медленно, угасает

всякая детская радостность и моя мальчишечья радость, моя

первичная жажда и счастливое движение по широким рождест-

венским улицам — тоже уже отступили, и скрипят качалкой в

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги