«Любопытно, что когда я разговаривал с президентом Рузвельтом в саду Белого дома, меня с новой силой начали одолевать те скрытые сомнения, которые не давали мне покоя в течение всей поездки. В конце концов, действительно ли та великолепная личина прогресса, какую являет сейчас миру Америка, есть ясный и недвусмысленный залог поступательности и реальной выполнимости намеченного?.. Не страдает ли эта исполинша исполинским же бесплодием? Быть может, это — лишь позднейшая стадия в долгой череде экспериментов, которой была поныне и, возможно, будет еще несметное число лет — если не всегда — история человеческого общества? Трудно сейчас вспомнить, как задержался на этой теме наш чуть сбивчивый разговор, но я не сомневаюсь, что сумел схватить схожую нить рассуждений у самого президента. Он сказал, что не может веско опровергнуть мои пессимистические предвидения. Если бы кто-то счел нужным сказать, что Америка вскоре непременно утратит свой стимул и ей, как всему человечеству, суждено достигнуть предела, а затем исчезнуть, он не смог бы обоснованно отвергнуть такую вероятность. Просто сам он считает нужным жить так, словно этого не случится.

Этот поворот темы не прошел для него незамеченным. Вскоре он сам заговорил о том же. Он как будто начал оправдывать прожитую жизнь, отметая сомнения и скепсис, которые, боюсь, таятся в глубине души каждого современного человека, наделенного живым умом. Он упомянул мою „Машину времени“… Жесты его стали выразительнее, напряженный голос забирался все выше. Пессимизм этой книги был для него неприемлем, он иначе представлял себе участь рода человеческого. Очередным резким движением он опустился на колени в садовое кресло — мы стояли, собираясь прощаться, под колоннадой — и очень серьезно обратился ко мне через спинку, то надавливая на нее, то излюбленным жестом разжимая и сжимая кулак:

„Хорошо, — медленно сказал он, — предположим, что все это подтвердится, что все кончится вашими бабочками и морлоками. Сейчас это не важно. Реальны наши усилия. Они стоят того, чтобы продолжать. Стоят. Даже в этом случае — стоят“.

Я и сейчас слышу его немелодичный голос, повторяющий: „Стóят… стóят“, вижу движение сжатой руки и — как описать это? — то, как добродушно и сердито он щурился, словно от солнца. Таким он мне и запомнился — истинным символом творческой воли, со всей ее ограниченностью, сомнительной адекватностью, со всем героическим упорством среди всевозможных препон. Он стоит на коленях, возвышаясь над всей декорацией, причем декорация — Белый дом, а задник — вся Америка.

Я мог бы написать „а задник — весь мир“, ибо не знаю буквально никого, кто мог бы олицетворять творческий замысел и добрую волю с таким же правом. Своей недисциплинированностью, поспешностью, ограниченностью, предубежденностью, необъективностью, частыми ошибками — и своей силой, мужеством, цельностью, открытым умом он символизирует свой народ и свой человеческий тип».

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные памятники

Похожие книги