Даже если бы память меня не подводила, я бы не стал описывать течение и перепады нашего разговора. Упомяну только одно: президент был явно озадачен последними шагами британской дипломатии и хотел понять, как и все мы, что замыслил сэр Джон Саймон{346} и соответствует ли его поведение каким-то смутным реалиям британского мышления. Если это не так, почему же на Дальнем Востоке, да и вообще повсюду, два больших англоязычных сообщества постоянно ссорятся и не считаются друг с другом? Естественно, на авансцену разговора выплыла навязчивая идея насчет мира во всем мире. Если бы не огрехи политического механизма, говорил я, не косные традиции, не умственная недоразвитость британского Министерства иностранных дел или что там еще, англоязычные массы уже сейчас могли бы вместе с русскими, заручившись ярой поддержкой французов, решительно заявить, что в мире должен царить мир. И он бы царил. Какие бы мечты о завоеваниях и владычестве ни таились в умах немногих вояк и патриотов за пределами такого сообщества, они обречены бессильно тлеть под холодным душем мощного согласия. А что, собственно, ему мешает?
Это была лишь одна из затронутых нами тем. Меня сейчас больше интересуют не сами суждения, а то, как мы думали о них и их выражали. Меня прежде всего занимает здесь не политика, не правительственный курс, а встреча с новым типом сознания. У меня вполне устойчивые и развернутые представления о социалистическом Мировом государстве. Но я убежден, что есть они и в сознании каждого человека, разум которого открыт неограниченным преобразованиям. Я не хочу сказать, что президент разделяет эти революционные идеи в том тщательно разработанном и исчерпывающем виде, в каком их вижу я; вероятно, это не так. Я не думаю, что он — сознательный участник упоминавшегося «заговора»; конечно, установки его по необходимости ограничены рамками расхожих истин, с которыми он обязан считаться. Но эти идеи повсюду окружают его, и если только я в нем не ошибся, скоро им завладеют. Ход истории работает на них и побуждает его к действию. Оба они — и он, и миссис Рузвельт — показались мне людьми непредвзятыми, у них современный открытый ум и новая логика действий. В этой главе я достаточно свободно употребляю слово «зашоренный». Здесь, в Белом доме, властвовало сознание незашоренное, открытое.
Этого мало, если говорить о супругах Рузвельт. Артур Бальфур обладал в высшей степени открытым умом, но не решался воплотить те самые идеи, которые так легко воспринял. Многое он принимал по привычке — Церковь, двор, общество, империю; и, в сущности, не верил в те новые мысли, что будоражили его ум. Президент Рузвельт в них верит. Ум у него такой же восприимчивый, как у Бальфура, но он одержим редкой жаждой действия и воплощения своих идей, которой у Бальфура не было и в помине. Человек, который может так откровенно делиться своими мыслями в непринужденной беседе, помимо прочего, тонкий политик, умелый организатор людей и масс. Как президент задумал, так он и делает. И ему, и его жене свойственна простота, которая выражается формулой: «Если это правильно — сделаем». Без малейшей экзальтации, не оправдываясь и не смущаясь, они делают то, что в данную минуту представляется нужным. Такое единство нетрадиционной мысли и практической воли — нечто новое в истории. Не стану пускаться в рассуждения о тех специфически личных или специфически американских условиях, которые могли это породить. По мере того как они будут осмыслять окружающие их проблемы, они все решительнее осознают и конечную цель — «легальный заговор». Франклин Рузвельт воплощает не эту цель, а продвижение к ней. Он — самое действенное передаточное устройство, посредством которого можно достигнуть нового мирового порядка, поскольку исключительно «благоразумен» и в высшей степени непримирим. На собственном примере он показывает, как можно принять, испытать и применить в самых крупных масштабах великие идеи современности, не впадая при этом в жесткий догматизм. Он — последовательный революционер, но в совершенно новом роде, ибо ни в малой мере не стремится к революционному кризису.