Неужели никак нельзя привести общие политические установки в соответствие с духом времени, чтобы интеллекту западного мира созидательные намерения России перестали казаться чем-то чуждым и отталкивающим, поскольку она не хочет расстаться с устаревшим политическим жаргоном, лексиконом классовой борьбы, который вышел из оборота лет пятьдесят тому назад? Любая частица этого мира, выполнив свое предназначение, должна умереть; пора признать, что умер — не только физически, но и умственно — сам Карл Маркс. Цепляться за эти надоевшие фразы так же нелепо, как электрифицировать Россию при помощи электрических машин или цинковых и медных батарей образца 1864 года. Марксистская теория непримиримой вражды классов уже мешает планировать новый мировой порядок. И в нашем, англоязычном, сообществе это особенно очевидно.

Устаревшая доктрина, предписывающая безоговорочное право на истину пролетариату или политику, его представляющему, отталкивает компетентных технологов, которые жизненно необходимы для решения великой задачи, и насаждает мистический массовый энтузиазм, который противостоит дисциплинированному сотрудничеству. Я собирался твердо сказать, что Россия лишь на словах способствует единству и солидарности человечества, а на самом деле движется своим курсом к своему, особому социализму, который все больше утрачивает какую-либо связь с социализмом мировым, и при этом внушает несметным массам своего народа недоверие и даже враждебность к огромным неофициальным слоям западного общества, ратующим за всемирную консолидацию. Неужели и впрямь невозможно выработать общую линию созидательной пропаганды? Ведь мы, чего доброго, эту возможность упустим.

Нам со Сталиным пришлось говорить через переводчика; это очень типичный пример того, как условия общения отстают от материального прогресса. Он говорит по-грузински и по-русски, но не может связать и пары слов ни на одном западном языке. Поэтому с нами все время был представитель МИДа, господин Уманский{348}. Достав блокнот, в котором быстро записывал по-русски то, что каждый из нас говорил, он оглашал по-русски мои мысли, почти так же проворно читал мне английские ответы, а потом сидел, с напряженной готовностью глядя поверх очков. При такой постановке дела какие-то мои фразы неизбежно пропадали, восполняясь фразеологией Уманского. Беседу замедляли и мои настойчивые попытки удостовериться по ответу в том, что до Сталина верно донесли хотя бы суть моих рассуждений, оставляя в стороне вопрос об оттенках смысла.

Все мои подспудные опасения увидеть перед собой сурового и непреклонного горца рассеялись с первой минуты. Он — один из тех, кто на фотографиях и портретах выглядит совершенно иначе, чем в жизни. Его непросто описать, и многие описания преувеличивают мрачность и неподвижность лица. Скованность в общении, личная простота породили толки о коварном лицемерии; сделали его предметом изобретательной, падкой на скандал, глухой молвы. Обычные обстоятельства его частной жизни так старательно замалчивались, что это плохо сочеталось с его исключительным положением в обществе, и, когда около года назад его жена неожиданно умерла от какой-то болезни мозга, людское воображение сочинило легенду о самоубийстве, что было бы невозможно, будь здесь хоть немного больше стремления к открытости. Стоило нам начать беседу, и все мои мысли о подводных течениях и скрытом душевном напряжении исчезли бесследно.

Я увидел ничем не примечательного человека в вышитой белой рубахе, темных брюках и сапогах, который что-то высматривал в окно, стоя в просторной и почти пустой комнате. Он чуть застенчиво взглянул на меня и с дружеской открытостью пожал мне руку. Ничем не примечательны были и черты его лица; их нельзя было назвать ни безупречными, ни, уж тем более, «утонченными». Взгляд блуждал где-то в стороне от меня, но не потому, что мой собеседник избегал смотреть мне в лицо — он был начисто лишен того непомерного любопытства, которое понуждало его предшественника на протяжении всей беседы пристально смотреть на меня из-под ладони, прикрывавшей больной глаз.

Начал я с того, что рассказал ему, как Ленин в конце разговора заметил: «Возвращайтесь и посмотрите на нас через десять лет». Я протянул все четырнадцать, но теперь повстречался в Вашингтоне с Франклином Рузвельтом и, пока мои вашингтонские впечатления еще свежи, захотел встретиться с мозговым центром Кремля, поскольку считаю, что именно эти два человека, и только они, определяют будущее человечества. Он ответил обычной формулой ложной скромности — все это мелочи, сущие пустяки.

Мы никак не могли преодолеть застенчивости. Оба были настроены дружелюбно, нам хотелось добиться непринужденности, но ее не было. Его, по-видимому, очень смущало неравенство нашего положения, но он держался естественно и понимал, что разговор затронет очень значительные темы. Он предложил сесть за стол; господин Уманский сел рядом с нами, достал свой блокнот, открыл его и разгладил с видом деловитым и ожидающим.

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные памятники

Похожие книги