Сибира, судебный обозреватель, которого в редакции назначили мне в чичероне, вынужден был постоянно меня поторапливать. Мы поднимались по широкой, каскадами спадающей в холл мраморной лестнице, которую из года в год подметали мантиями лучшие умы и крючкотворы города; скользили коридорами, где, выстроившись во фрунт, стояли изваяния государственных мужей и провожали посетителей бесстрастным взглядом мраморного ментора. В толпе сновали судебные секретари и приставы, адвокаты и прокуроры, орды репортеров и простых зевак. Местная публика облюбовала подоконники, словно бы опасаясь, что скамейки оживут и унесут их на львиных лапах в мрачные недра дворцовой тюрьмы. Фотокоры, которым возбранялось снимать в зале заседаний, караулили под дверью и всей ватагой набрасывались на очередную жертву, выкрикивая ободряющие междометия.

Сибира, поминутно с кем-нибудь раскланиваясь, цепко держал меня за локоть и фонтанировал полезной информацией, но эта скороговорка летела сквозь меня, куда-то вглубь гулких галерей и переходов. В Зале корабельщиков нас чуть не сбил тучный субъект, резво улепетывающий от репортеров, наперебой кричавших ему в спину: «Господин инспектор! Хоть слово!» — с жаром романтической возлюбленной. В зале заседаний мой разговорчивый Вергилий меня покинул, сочтя свою просветительскую миссию успешно выполненной. Скамьи для публики оказались заняты, люди теснились в проходах и вдоль стен. Было нестерпимо душно — то ли из-за гудящих радиаторов, то ли из-за вторящей им распаленной толпы. Большие неподвижные скопления людей в тесных помещениях напоминают мне об одном детском кошмаре, где вместо монстров фигурировало удушливое нагромождение вещей, несметное, все прибывающее воинство, борьба с которым сводилась к паническому упорядочиванию неприятельских сил; заканчивался этот ад только с пробуждением. С тех пор я предпочитаю пространства под открытым небом тесным помещениям, где что угодно может явиться триггером тревоги. Зал суда грозил стать пыточной камерой, но выбирать не приходилось.

Как выяснилось позже, журналисты являлись на слушания загодя, выстаивая изнурительные многочасовые очереди ради вожделенного места в первых рядах. Пришедшие вовремя или всего за час до начала заседания довольствовались местами на галерке, если вообще попадали в переполненный зал. Толпа вооруженных самописками репортеров с бумажными пропусками вместо перьев, по-мушкетерски заткнутыми за шелковые ленты шляп, была такой же неотъемлемой принадлежностью дворца, как мраморные изваяния в нишах.

Я скромно притулился возле двери, рядом с приставом, рослым малым с монументальной головой, напоминающей наконечник стенобитного орудия. Когда секретарь провозгласил сакраментальное «Суд идет!» и все присутствующие благоговейно встали, приветствуя процессию в черных мантиях, я осознал наконец, что не сплю. Со временем я научился концентрировать внимание, но в первый день все сливалось в мутное пятно: истцы, ответчики, присяжные, взбалмошная публика — и надо всем этим царил мрачный триумвират в горностае и судейских шапочках, состоявший из председателя и его помощников. Они напоминали крысиного короля на троне: кивали головами, шушукались между собой, шипели на свидетелей и призывали публику к порядку, выпрастывая лапку из-под мантии и колошматя по полированному дереву молотком.

На следующий день я прибыл в суд чуть свет, чем взбудоражил местную уборщицу — старуху с мягкими мохеровыми волосами и резким голосом. Поначалу она приняла меня за юного бездельника, обманом просочившегося в храм Фемиды. Всех посетителей дворца уборщица рассматривала как потенциальных вредителей, в своих беспорядочных передвижениях преследующих единственную цель — наследить (и, в сущности, была по-своему права). Мы долго препирались, точнее, она брюзжала, потрясая шваброй, а я пытался на языке жестов возражать. Предъявленный пропуск ее немного успокоил, но до конца не убедил. В зал тем не менее я был милостиво пропущен. Пока старуха мыла пол, запальчиво ворча на каждую пылинку, я наскоро набросал ее портрет угольным карандашом на четвертинке ватмана. И, как всегда, бумага запечатлела нечто большее, чем просто внешнее сходство, нечто такое, что улавливает только карандаш. Исполненная углем, бабуля выглядела довольно безобидным и трогательным существом. Было ли это отображением моих подспудных мыслей и впечатлений или произволом бумаги и угля? Я часто задавался подобными бесплодными вопросами, удивленный тем, что вышло на бумаге, и больше доверял карандашу, чем голосу разума и собственным глазам.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже