Самым маститым из рисовальщиков был Бланк. Его скетчи регулярно появлялись в «Декаденте», вызывая нешуточный резонанс, волну восторгов и поношений. Можно было бесконечно долго наблюдать за тем, как он священнодействует: как примитивный каркас из вспомогательных линий, напоминающий шлем фехтовальщика, претерпевает магические метаморфозы, осевые линии становятся скелетом, а кости обрастают плотью, овал лица очеловечивается, приобретая узнаваемые черты; как с помощью игры светотеней и виртуозных лессировок рисунок приобретает объем и глубину. Его бездонная котомка с рисовальными принадлежностями одновременно походила на саквояж медика и амуницию маньяка, дерзко разгуливающего под носом у полиции. Здесь были кисти разной масти — от белки до куницы — остроконечные, плоские и круглые, квадратные и веерные, мягкие и щетинистые; внушительный патронташ с пастелью; обойма толстеньких мелков; тушь, отточенные карандаши, картон, наждачная и акварельная бумага, ластики, бритвенные лезвия, хлебный мякиш и еще много чудесного (особенно впечатлял медицинский пузырь для льда, приспособленный под емкость для воды). При виде этого баснословного богатства и у профессионалов, и у профанов начиналось обильное слюноотделение. В отличие от судебных скетчей, на территории чистого искусства Бланка уже ничто не сдерживало. Его картины строились на колористических контрастах и перепадах ритма, с гипертрофией формы и атрофией перспективы, с острыми, интенсивными эмоциями, буквально раздиравшими полотно на части. Это напоминало примитивизм таможенника Руссо, если его декоративные джунгли щедро сдобрить урбанизмом. В необузданной вселенной Бланка бал правили хаос и анархия. Автомобильные покрышки щетинились зооморфными шипами, брусчатка прорастала ядовитыми побегами, дома опутывали лианы, фонарные столбы сплетались с волосатыми стволами пальм, дикорастущие растения светились от корней до усиков и вырабатывали электричество в листах и стеблях в процессе фотосинтеза. Горожане не только всех оттенков кожи, но и ее фактур фланировали по бульварам, сидели на террасах кафе, управляли автомобилями, толпились под переливчатыми козырьками кинотеатров. Под фонарем стояли влюбленные: он — в шляпе, отбрасывающей тень на впалые леопардовые щеки, с торчащим из-под плаща щегольским хвостом; она — в каскадах бахромы, с литыми волнами волос и неприметными крыльями. С верхней площадки гиробуса свешивались обаятельные обезьянки с шершавыми апельсинами в горстях. Пупырчатый, поперечно-полосатый господин сидел на ветке дерева и чинно почитывал газету. Упитанные питоны лоснились в лучах неона. Здесь никто ничему не удивлялся и никого не занимало, какого цвета и длины у вас шерсть и есть ли она у вас вообще.
Второй, карикатурист Марис, был балагур и весельчак, неунывающий, жизнелюбивый, умевший выделить и искрометно высмеять комические, доведенные до гротеска особенности человеческой внешности и поведения. Карикатуры Мариса отличались точностью, ригоризмом в диагнозе и были уморительно смешны. Иронию он использовал по ее прямому назначению — как средство против пошлости, напыщенной фальши, всего чванливого и лживого, косного и относящегося к себе со звериной серьезностью. Всю эту скользкую, увертливую гнусь необходимо было дезавуировать и обезвредить иронией. С другой стороны, ирония брала под свою опеку то, что изначально не было фальшивым, но потускнело, выхолостилось, было дискредитировано, захватано грязными руками и стало слишком уязвимым, чтобы появляться на людях без дуэньи. Ирония — как рыцарские доспехи: трусов не спасет, смелых сделает сильнее. Марис выгодно выделялся на фоне кустарей-многостаночников и убогих бумагомарак, целые полчища которых промышляли шаржами в парках и на набережных и от сусальной, пошленькой продукции которых за версту разило склепом и могильной плитой. Возможно, секрет невероятной витальности его карикатур состоял в том, что он беззаветно любил всех своих персонажей, какими бы жалкими и никчемными они ни казались на первый взгляд. Жил он бедно, но беззаботно: быт обустроил в духе Генри Миллера, разослав состоятельным знакомым письма, в которых безапелляционным тоном сообщалось, что он отныне обедает у них в такой-то день недели; знакомые не возражали, безропотно ссужая гостя деньгами и согласуя с ним меню.
Третий, Сурт, обладал недюжинным талантом, который он потихоньку пропивал по кабакам и рюмочным, точно в порыве творческого перфекционизма стремился окрасить собственную печень в те же угольные оттенки, какие использовал в работе. Он рисовал карандашом и углем; акварель была не в его характере, а масло и пастель вступали в неразрешимые противоречия с его мировосприятием. То ли из-за вынужденной спешки, то ли по художественным соображениям Сурт, как Домье, предпочитал отточенному карандашу обломки и огрызки, рисуя плоскими размашистыми штрихами.