— Как ты думаешь, что получится из нашего мальчика, когда он вырастет? — Аспасия устремила на Перикла задумчивый взгляд прекрасных темно-карих глаз, которые из-за ослепительной белизны кожи казались почти черными, потом перевела их на сына, который в самом конце перистиля так увлекся панкратием[133]со своим воспитателем Исократом, что по-настоящему колотил его своими маленькими крепкими кулачками. Когда мальчик родился, именно Аспасия настояла, чтобы он был назван Периклом — в честь знаменитого отца.
Никогда прежде Аспасия не позволяла себе спросить мужа о том, что в зрелой жизни ждет ее единственного сына, однако об этом она думала постоянно. И мало что утешительного приходило в ее умную голову — сын первого из афинян никогда не будет свободным полноправным афинянином, потому что рожден от иностранки. И это, конечно, казалось ей глубоко несправедливым. Да, собственно, так и было на самом деле.
Перикл только-только возвратился из народного собрания и по тому, что он не расслышал ее вопроса — а случалось это с ним крайне редко, Аспасия поняла, что он еще не отошел от бушевавших там страстей. Вообще-то в последнее время он все чаще бывал угрюм, замкнут и малоразговорчив. И тогда Аспасия чувствовала к нему острую жалость — наверное, спокойных дней, покуда жив, не предвидится вовсе. Хотя Перикла нельзя представить себе вне событий, вне политики — он станет тогда похож на рыбу, выброшенную на берег.
— Прости, Перикл, что отрываю тебя от твоих дум, но что будет с нашим мальчиком, когда ему исполнится двадцать лет? — уже громче, настойчивее произнесла Аспасия.
На сей раз муж услышал ее. Но ответил коротко и честно:
— Не знаю.
Наступило тягостное молчание, которое опять-таки решилась прервать Аспасия:
— Не кажется ли тебе, возлюбленный мой супруг, что ты угодил в капкан, который сам же и смастерил? Ты переплюнул самого Солона — тот, как известно, не отказывал в гражданских правах сыновьям свободных афинян и иноземок. Да, Солон не приветствовал тех, кто считал, что у него две родины, но тем чужестранцам, для кого Афины становились родными, он оставлял надежду. Ты же, — печально продолжила Аспасия, — более афинянин, чем Солон, величайший из великих. Ты так ужесточил уложение о гражданстве, что теперь твой самый маленький и столь же горячо, как и Парал, любимый сын никогда не будет внесен в списки твоего рода и фратрии.[134]
— Значит, такова его судьба, — сказал Перикл. — А с судьбой и боги не борются.
— При чем здесь боги? Несчастливым своим уделом наш малыш обязан не кому-нибудь, а родному отцу. О, Олимпиец, почему, ну почему ты решил, что этот закон поспособствует благоденствию не только твоих, но и моих тоже Афин?
Перикл посмотрел туда, где еще минуту назад его сын, как молодой петушок, бросался с кулачками на воспитателя — теперь они о чем-то миролюбиво беседовали, причем больше говорил Исократ, а ученик внимательно слушал его.
— Ах, дорогая Аспасия, никто не может предвидеть будущее. Если ты примеряешь этот закон лично ко мне, — в голосе Перикла послышались шутливые нотки, — то разве я мог предположить, что когда-нибудь встречу прекрасную, необыкновенную милетянку, рожденную в городе, с которым у Афин нет эпигамии?[135]
— И все же — почему ты сделал это?
Перикл задумчиво посмотрел на жену, покачал головой:
— Просто однажды понял, что наша Аттика, где проросло первое пшеничное зерно,[136]становится похожа на распустившийся цветок, куда слетаются за сладкой пыльцой не только свои, но и чужие пчелы. Афины напоминали мне улей, в который так и ломятся пришельцы. Я понимал их — воздух свободы опьяняет…Но согласись, если так продолжится и впредь, уже и не поймешь, чей он, этот наш улей.
— Тебе это не понравится, но, отказывая метэкам в гражданстве, ты совершил, пожалуй, главную свою ошибку. Разве мало сделали для возвеличивания и процветания Афин те, для кого эта земля стала второй родиной — поэт Продик с Кеоса, живописец Полигнот с Тасоса, философы Протагор из Абдеры, тот же Анаксагор из Клазомен, кому ты стольким обязан, второй твой учитель Зенон из Элеи? Разве не кровь чужеземок текла в жилах великого Фемистокла, твоего извечного соперника Кимона, Мильтиадова сына, славного законодателя Клисфена, которые все же были полноправными афинянами?
Перикл молчал, и лицо его было таким непроницаемым, что Аспасия в который раз подивилась выдержке мужа. «Может, хватит?» — мелькнуло у нее в голове. И все же решила идти до конца — не любила, когда что-то оставалось на душе.