Называя стихотворение «захватывающей душу рембрандтовской картиной сумрачного вечера», его «глубокой поэзии», «истинно поэтической последовательности», «строками, вылившимися из сердца, согретыми святым огнем выстраданного творчества» (Дружинин ПВ: 276), Дружинин настаивает, что оно предназначено, «по существу своему, не на туманную современную цель, а на вечную цель вечной поэзии, на просветление и смягчение души человеческой!» (Дружинин ПВ: 276–277). Досада по поводу слишком лобового, «физиологического» прочтения его публикой прочитывается и в другой критической статье, посвященной «Стихотворениям Н. Некрасова» и написанной Аполлоном Григорьевым: «Исчисляя лучшие по вдохновению стихотворения поэта, я не без намерения пропустил три из них, наиболее действующие на публику и даже на меня лично весьма сильно действующие: “Еду ли ночью по улице темной…”, “Влас” и поэму “Несчастные”. Конечно, поэт не виноват, что из первого стихотворения эмансипированные барыни извлекают замечательно распутную теорию, но он виноват в том, что не совладал сам с горьким стоном сердца, не встал выше его, чем-нибудь во имя жизненной и поэти ческой правды не напомнил о возможности иного психологического выхода, нежели тот исключительный, который он опоэтизировал»[205].

Между тем, до нас дошли слова самого Некрасова, подтверждающие правоту суждения Дружинина о «строках, вылившихся из сердца, согретых святым огнем выстраданного творчества». В воспоминаниях А. А. Шкляревского приведен его разговор с поэтом, спросившим его: «Какие стихи более всех из моих вам не нравятся?» Мемуарист назвал «Огородник» и «Еду ли ночью по улице темной…» и изложил Некрасову свое прочтение:

«– “Еду ли ночью” <…> было не только в юношестве и в молодости, но даже недавно, в средних летах, до приезда в Петербург, одним из любимейших стихотворений… <…> Теперь же задушевно я его прочесть не могу… <…> пойдет ли в голову бедной любящей женщины и матери, при виде своего умершего ребенка, мысль идти продать себя? Не фальшиво ли это? <…> Отчего же он не принял каких-нибудь мер? Нет, по-моему, ей следовало бы пойти и заложить свое платье, кинуться и туда, и сюда, а ему не дремать и тоже порыскать где-нибудь и как-нибудь достать денег, просьбами ли, унижением, даже воровством и прошением милости… А! Вы скажете, что это стыдно, самолюбие не допускает? Ха-ха-ха! А допустить любимую женщину до положения продажи себя – не стыдно? <…>

Николай Алексеевич расхохотался, но вскоре о чем-то задумался и проговорил:

– “Лучшая пора в моей жизни”. Вы теперь смеетесь, и я тоже, а прежде?

– Я неоднократно плакал, читая это стихотворение, – отвечал я.

– То-то же и есть, – заметил Некрасов, – в нас не было еще задавлено чувство житейским опытом. Скажи нам тогда: такой-то, мол, бедствует, страдает. И мы верили и протягивали руку, а теперь так и гнездятся в голове вопросы: отчего бедствует, зачем страдает? Не по своей ли вине?»[206]

Поэт свидетельствует, что замыслом и воплощением двигала идея сострадания к горю, чувство, не поверяющее себя житейским опытом. Это душевное и творческое движение увидено Дружининым: «Муза г. Некрасова сама отдается читателю с первой минуты, без притворства и ужимок, простая и откровенная, гордая и печальная, светлая и сухая в одно время, искренняя до жесткости, прямодушная до наивности» (Дружинин ПВ: 277).

Перейти на страницу:

Похожие книги